Подоксенов Александр Модестович. ФИЛОСОФСКО-МИРОВОЗЗРЕНЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ ПЕРЕКЛИЧКИ ИДЕЙ ДОСТОЕВСКОГО, МАРКСА И НИЦШЕ В ПОВЕСТИ ПРИШВИНА «МИРСКАЯ ЧАША»

Подоксенов Александр Модестович

Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

доктор философских наук, профессор кафедры философии

Podoksenov Alexander Modestovich

Bunin Yelets Stat University

doctor of philosophy, professor of the Chair of  Philosophy

E-mail: podoksenov2006@rambler.ru

УДК – 81.01/.09;008

 

ФИЛОСОФСКО-МИРОВОЗЗРЕНЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ ПЕРЕКЛИЧКИ ИДЕЙ ДОСТОЕВСКОГО, МАРКСА И НИЦШЕ В ПОВЕСТИ ПРИШВИНА «МИРСКАЯ ЧАША»

 

Аннотация: в статье анализируется влияние Достоевского и Ницше на мировоззрение и творчество Пришвина. В «Мирской чаше» как повести о революции писатель продолжает традицию Достоевского, рассматривая европейскую идею социализма как «бесовское» искушение народа сытостью всеобщей уравниловки взамен личной свободы и христианской морали. Рассматривая взгляды Маркса и Ницше в контексте творчества Достоевского, Пришвин приходит к выводу, что революционную идеологию классовой вражды, как и все прочие «бесовские» искушения, можно преодолеть только христианским прощением и любовью.

Ключевые слова: Достоевский, Маркс, Ницше, философия, религия, мировоззрение, нигилизм, большевизм, революция, классовая борьба.

 

PHILOSOPHICAL AND WORLDVIEW CONTEXT

A ROLL CALL OF THE IDEAS OF DOSTOEVSKY, MARX,

AND NIETZSCHE IN PRISHVIN’S STORY ” THE WORLD CUP»

 

Abstract:   The article analyzes the influence of Dostoevsky and Nietzsche on Prishvin’s worldview and creativity. In “the World Cup” as a story about the revolution, the writer continues the tradition of Dostoevsky, considering the European idea of socialism as a “devilish” temptation of the people to satiety of universal equalization instead of personal freedom and Christian morality. Considering the views of Marx and Nietzsche in the context of Dostoevsky’s work, Prishvin comes to the conclusion that the revolutionary ideology of class hostility, like all other “demonic” temptations, can only be overcome by Christian forgiveness and love.

Key words: Dostoevsky, Marx, Nietzsche, philosophy, religion, worldview, nihilism, Bolshevism, revolution, class struggle.

 

Повесть «Мирская чаша» как одно из самых значительных произведений русской литературы о причинах и последствиях Октябрьского революционного переворота наиболее полно воплотила в себе философско-мировоззренческое восприятие Пришвиным этого драматического события в жизни России. Писатель потому и называет ее воплощением своего главного дела, которому посвятил жизнь – практическому влиянию творчества на общество. В тяжкое и трагичное время великой смуты Пришвин создает произведение, чтобы показать те исторические, социально-экономические и духовно-нравственные причины, из-за которых народная душа впала в страшный революционный соблазн. Всю мировоззренческую палитру большевизма – идеи коммунизма и анархизма, государства и личности, свободы и насилия, религии и атеизма – он рассматривает прежде всего в контексте идей Достоевского и Ницше, что наглядно проявится в поступках и размышлениях персонажей повести, жизнь которых неожиданно стала определяться революционной бесовщиной.

Собирая материал для «Мирской чаши», в декабре 1918 года Пришвин помечает в Дневнике: «Собрать черты большевизма, как религиозного сектантства: 1) идея коммунизма ощущается сектантством как всемирная, всеобъемлющая» [5, с. 192]. Обоснованно полагая, что за внешним и поверхностным смыслом русских революционных событий скрывается некий тайный смысл движения мировой истории, он стремится не только понять историософские основания революционного безумия, но и объяснить, почему откровенно чуждые национальным традициям европейские идеи находят поддержку.

В свое время Достоевский писал, что идеи европейского секуляризма, нигилизма и социального насилия стали заменой православия для той части русского образованного сословия, которая уверовала, что рай на земле можно построить и без Бога. Более того, атеизм для революционеров всех мастей представлялся одним из главных способов подрыва духовных опор и скреп православного государства. Не случайно персонажи «Бесов» полагали, что «если в России бунт начинать, то чтобы непременно начать с атеизма», будучи глубоко убеждены, что социализм как «новая религия идет взамен старой» [1, с. 180, 315]. Вполне закономерно, что для Пришвина идеи Достоевского становятся одной из необходимых парадигм постижения смысла революции большевиков и ее последствий для жизни народа. Так обозначается коренной вопрос национального бытия: есть ли для русского народа путь выхода из революционной бездны и сохранит ли свое существование Россия как страна христианская.

Государственный переворот, совершенный партией Ленина, по мнению Пришвина, нашел поддержку в народе прежде всего потому, что, провозгласив рабочих владельцами заводов и отдав крестьянам землю на передел, большевизм породил у каждого религиозную мечту о достижении рая уже здесь, на этой земле. Именно в соединении русского марксизма с религиозным сектантством видится Пришвину своеобразие большевистской революции. «Социализм революционный есть момент жизни религиозной народной души: он есть прежде всего бунт масс против обмана церкви, действует на словах во имя земного, материального изнутри, бессознательно во имя нового бога, которого не смеет назвать и не хочет, чтобы не смешать его имя с именем старого Бога» [5, с. 211].

Пришвин продолжает традицию Достоевского, рассматривая социализм как бесовское искушение народа сытостью всеобщей уравниловки взамен личной свободы и христианской морали. Творчески интерпретируя «Легенду о Великом Инквизиторе», он пишет, что для русского народа идеология марксизма – это своего рода аллюзия темы соблазна Христа хлебом, предложенным дьяволом: «Пролетарий добивается не духовных ценностей, а материальных благ, захваченных капиталистами. Новым в этом перемещении благ является только страсть голодного варвара, его наивная вера, что в материальных благах заключается и духовное благо (обман голода, а как наелся, так все и кончается). И се будет продолжаться, пока не вскроется обман Великого Инквизитора» [7, с. 200].

Используя вечный сюжет веры и власти, небесного и земного, духовного и материального применительно к новому историческому времени, Пришвин считает, что большевизм не только подобно Великому Инквизитору принял дьявольское искушение, но и уверовал, что власть принадлежит лишь земным материальным благам, ради обретения которых люди смирятся с любым обманом и насилием. Именно об этом писал в «Братьях Карамазовых» Достоевский, подчеркивая, что бунтовщики в своем стремлении привлечь людей к революционному переустройству мира всегда и везде действуют ложью и обманом: «Никакого у них нет такого ума и никаких таких тайн и секретов… Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет» [2, с. 237, 238]. При этом их конечная цель – самим стать властью, «их идеал <…> самое простое желание власти, земных грязных благ, порабощения… вроде будущего крепостного права, с тем что они станут помещиками… вот и всё у них» [2, с. 237].

Мотив безбожной власти как никогда не дремлющего демона насилия становится в «Мирской чаше» одним из основных. Поставленный в центр повествования, этот мотив развертывается в целом ряде притч, аллегорий и символов. В политике советской власти писатель видит те же методы насилия над народом, как и при царизме, разве что на место религии становится атеизм: «Старая государственная власть была делом зверя во имя Божие, новая власть является делом того же зверя во имя Человека» [6, с. 40]. Потаенное родство монархии с большевизмом раскрывается с помощью народной притчи, которую гадалка рассказывает Ленину, будто бы пришедшему узнать, чем же кончится революционная смута: «Молот и серп вышел у Марфуши. Ленин обрадовался. “Не радуйся, друг, – ответила Марфуша, – придешь домой, напиши слова и с другого конца прочитай”. <…> “Молот серп”, – читай теперь, как кончится.

– Престолом.

– Вот престолом и кончится.

– Значит, царем?

– Зачем царем, может быть, президентом <…> у президента, думаешь, престола нет, у президента, может быть, престол-то почище царского» [9, с. 102, 103].

Пришвин выявляет здесь главное противоречие социализма: провозгласив идею служения человеку и построения справедливого мироустройства, партия Ленина не только незаконно захватывает государственный престол, но и делает насилие методом решения всех общественных проблем, что неизбежно приводит коммунистов сходству с «бесовскими» персонажами Достоевского и сближает с идеологией ницшеанства.

Об идейной близости большевизма с ницшеанством Пришвин судит, не только исходя из теории марксизма, провозгласившей насилие «повивальной бабкой» истории [11, с. 189], но и воочию наблюдая практику классовой борьбы, которую повсеместно насаждает новая власть. Для писателя ясно, что как идея сверхчеловека, так и идея социализма одинаково аморальны: и та и другая требуют огромных людских жертвоприношений. «Бесовское» презрение большевизма к смерти во имя торжества своих идей, когда буквально по-ницшеански «величина “прогресса” измеряется даже количеством отведенных ему жертв» [3, с. 456], изображается писателем в фантасмагорической сцене похорон Михаила Алпатова – главного героя «Мирской чаши», десятая глава которой так и называется – «Мистерия». Замерзающему Алпатову снится, как тело его, ошибочно приняв за погибшего комиссара, несут «в красном гробу обратно в город на площадь Революции, где стоит Карл Маркс» [9, с. 127]. Здесь бывший дьякон, из-за пьянки ставший советским чиновником, совершая обряд «красных похорон», типично по-ленински «заложил руки в карманы <…> и, не вынимая их, прошелся туда и сюда возле гроба, обдумывая, и вдруг выхватил одну руку, простирая к покойнику», но внезапно «какая-то финтифлюшка, обязательная в речах новых ораторов, вывернула простые слова:“Покойный Товарищ” – на совершенно другое и не бывалое ни при каких похоронах, ни в какой стране, вместо “покойный товарищ” дьякон сказал:

Товарищ Покойник!» [9, с. 132, 133].

Как может обнаружить читатель, насыщение текста повести иронией по отношению к новой власти достигается не только через критическое сопоставление идей и политических позиций персонажей, но и через жестикуляцию героев, через антураж помещений, где они находятся. Верно подмеченная привычка Ленина выступать на митингах, заложив руки в карманы, чтобы, патетически выхватывая руку, простирать ее к слушателям, делает прозрачной сатиру на вождя, когда подобную манеру демонстрирует поп-растрига, который обращается с простертой по-ленински рукой к …покойнику. Не менее сатиричным намеком на создание из большевизма новой псевдорелигии является в повести и упоминание о висящих в присутственных местах советских государственных учреждений открытках с ликами вождей революции, на которые, как на иконы, молятся предприимчивые коммунисты.

Смешки из толпы, изумленной мистикой обращения к покойнику будто к живому, прервало не менее фантастическое явление: смерч снежной пыли вдруг выбросил на площадь Революции автомобиль, из которого «ледяным голосом крикнул молодой человек:

– Смерть!

Все в страхе примолкли.

– За одну голову этого товарища мы возьмем тысячу голов: смерть, смерть!» [9, с. 134].

В отчаянии от мысли, что из-за него погибнут неповинные люди, Алпатов, как будто увидя воплотившихся наяву «бесов» из романа Достоевского, кричит и просыпается в ледяном ознобе.

В свое время Ницше писал: для того, чтобы лишить индивида воли к сопротивлению, необходимо вывести «человеческую душу из всех ее пазов, так глубоко окунуть ее в ужас, стужу, пекло и восторги, чтобы она, точно от удара молнии, мигом отделалась от всяческой мелюзги, прилипающей к недовольству, тупости, досаде, – какие пути ведут к этой цели? и среди них какие наверняка?.. В сущности, способностью этой наделены все значительные аффекты, при условии, что им пришлось бы разрядиться внезапно: гнев, страх, похоть, месть, надежда, торжество, отчаяние, жестокость» [3, с. 507]. Именно этот путь тотального насилия над человеком, чтобы сократить в нем чувства жизни, воли и желаний, избрал большевизм, явно наследуя безумным утопиям «бесов», которые «потеряли различие зла и добра» [1, с. 202], как писал Достоевский задолго до знаменитых слов Ницше. Кстати сказать, в архиве Ницше сохранился подробный конспект «Бесов» Достоевского, творчество которого немецкий философ высоко ценил. Достоевский, писал Ницше, это «единственный психолог, у которого я мог кое-чему поучиться: он принадлежит к самым счастливым случаям моей жизни, даже еще более, чем открытие Стендаля» [4, с. 620].

Не случайно исполнителями революционных замыслов, пишет Пришвин, стали прежде всего уголовные элементы: «Актив наш оказался кто? кто может убить, кто может реквизировать (разорить), кто может пытками взыскать чрезвычайный налог» [6, с. 230-231]. Типично уголовными были и откровенно зверские методы борьбы власти с социальным недовольством народных масс.

Подобно религиозным фанатикам, о которых писал Ницше, фанатики от социализма взяли «себе на службу целую свору диких псов, разлаявшихся в человеке» [3, с. 507]. Именно такую ошеломляющую жестокость по отношению к населению демонстрировала большевистская власть. «В коммуне живем мы, как дичь на болоте, в постоянном трепете, что пресветлый охотник выпустит на нас псов из своих исполкомов» [6, с. 73], – буквально по-ницшеански пишет Пришвин летом 1920 года о повсеместно воцарившейся атмосфере откровенного насилия, как бы предвидя за жестокими сценами первых лет революционной власти тот разгул зверств окрепшего сталинизма, который в 1930-е годы выведет «человеческую душу из всех ее пазов» и на фоне вызывающих восторг действительных достижений социализма так глубоко окунет ее в ужас, стужу и пекло массового террора против крестьянства и процессов над «врагами народа», напоминающих средневековые публичные казни на площадях, что все это, как обезболивающий шок, парализует волю населения к сопротивлению.

Очевидно, на такой же результат своих действий рассчитывали и заговорщики из «Бесов» Достоевского в стремлении воплотить в реальность теорию Шигалева о разделе общества на господ и рабов: «Мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат. <…> Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга <…> в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина» [1, с. 323]. Все эти зверства, преступления и распутство революционным «бесам» были нужны для того, чтобы подавить разум, чувства и волю людей, а затем в хаосе всеобщей смуты захватить государственную власть: «Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим… если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним» [1, с. 324-325].

Тем не менее осуществленный большевиками революционный переворот, Пришвин понимает не только в духе Достоевского как идейную «бесовщину» и великую народную «смуту», но и как историческую закономерность. Насилие пролетарского Левиафана-государства, превращается ныне в суд Божий, в заслуженную кару соблазненному идеей революции русскому человеку, который «отверг и цвет свой, и крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону» [8, c. 120]. В «Мирской чаше» это историческое возмездие воплощается в образе комиссара Персюка, который «налетел вдруг на музей <…> и заревел: – А кто тут у нас идет против?» [9, с. 87-88]. Многие столетия, пишет Пришвин, точно также «налетал прежде грозный барин на мужика, как лавина обрушивался <…> Чик, чик, чик! – разлетелся мужик на три части, а и опять сложился. <…> И во сне и наяву потом чудится графу этот неумирающий, ничтожный и чем-то страшный мужик» [9, c. 88]. Но вот наступает очередная метаморфоза истории, и ничтожный мужик внезапно превращается в страшного большевика, творящего народный суд над всем барским сословием.

Вслед за Достоевским одну из главных причин крушения многовековой российской монархии Пришвин видит в разрыве народа с высшими слоями общества, резко обострившемся в исторически переломное время. Ненависть простого мужика к господам вызвало не имущественное неравенство и даже не вековая мечта земле и воле. «Настоящая беда – в смердяковщине, в торжестве и господстве мнящего о себе Бог знает что лакея» [10, с. 213], для которого так называемая «культурность» дворян и помещиков оказалась синонимом их социальной вины. Писатель рассказывает, что сразу после революции как в столице, так и в провинциальных городках и в деревне во множестве вдруг начал распространяться Смердяков, «этот руководящий тип, это бритое лицо без улыбки, с мутными глазами» [10, с. 213], который из ничтожного лакея стал большевиком – хозяином всей жизни.

В Ельце таким всевластным господином стал бывший матрос Семен Кондратьевич Лукин, один из руководителей большевистской организации. «Смердяков – комиссар, – пишет в мае 1918 года Пришвин. – В нашем городе главный Комиссар – Смердяков: длинное, бледное лицо без волос, мутные глаза, никто никогда на лице не видел улыбки» [5, с. 76]. Его отличительной чертой была закоренелая злость и мстительная подозрительность, побуждавшая при всяком случае хвататься за револьвер, считая преступлением любое возражение против его власти. «Мирская чаша» выступает свидетельством распространенности таких Смердяковых в советское время, изображая самого лютого и страшного для крестьян комиссара Персюка, чьим прототипом был елецкий большевик Лукин, который по вере своей в Маркса из простого матроса превращается в грозную Власть. Пришвин превращает Смердякова в яркий художественный образ, нарицательное обозначение нового типа людей, чья деятельность лучше всего характеризует дух разрушения. «В лицах и целях революции – Смердяковщина. Смердяков от революции: злобой утверждает свою личность – разрушитель» [5, с. 77], – пишет Пришвин о специфической черте Персюка, который в «Мирской чаше» пародируется и доводится до абсурда, тем самым ставя под сомнение законность самой Советской власти.

Революция, разрушившая великое христианское государство, предстает для Пришвина временем испытания силы духа, эпохой великого «огненного крещения личности в подвиге любви, творчества человека» [5, с. 178]. Писатель убежден, что первобытную психологию ожесточения и вражды, как и все прочие «бесовские» искушения можно преодолеть только прощением и любовью. Но прощение не означает утрату мировоззренческих опор личности. Сам писатель никогда не идет на компромисс с властью, его задача – выработать единственно возможную в его условиях деятельную жизненную позицию, и он далек от пассивного созерцания бедствий и страданий народа. Потому и пишет «Мирскую чашу», которую современный читатель воспринимает не только как свидетельство очевидца революционных событий, но и как исторический урок, инициирующий аналогии с новым социально-экономическим поворотом России и новым смутным временем, вновь наступившем в конце многострадального ХХ века.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

  1. Достоевский Ф. М. Бесы // Полн. собр. соч.: в 30 т. Л.: Наука, 1974. Т. 10. 517 с.
  2. Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы. // Полн. собр. соч.: в 30 т. Л.: Наука, 1974. Т. 14. 514 с.
  3. Ницше Ф. К генеалогии морали. Полемическое сочинение // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 407–524.
  4. Ницше Ф. Сумерки идолов, или Как философствуют молотом // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 556–630.
  5. Пришвин М. М. Дневники. 1918–1919. М.: Московский рабочий, 1994. 383 с.
  6. Пришвин М. М. Дневники. 1920–1922. М.: Московский рабочий, 1995. 334 с.
  7. Пришвин М. М. Дневники. 1926–1927. М.: Русская книга, 2003. 592 с.
  8. Пришвин М. М. Князь тьмы. Из дневника (Воля народа. 1917. № 173. 15 ноября) // Пришвин М.М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 119–120.
  9. Пришвин М. М. Мирская чаша. М.: Жизнь и мысль, 2001. С. 73–145.
  10. Пришвин М .М. Распни! (Раннее утро. 1918. № 90. 21 мая) // Пришвин М.М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 212–215.
  11. Энгельс Ф. Анти-Дюринг // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 20. М.: ГИПЛ, 1961. С. 1–338.

Loading