Перцев Александр Владимирович. Переводчик прозы – раб, переводчик поэзии – соперник,  а что же  переводчик философии?» (Вольные размышления на карантине)

Перцев Александр Владимирович

Уральский Федеральный Университет

имени первого Президента России Б.Н.Ельцина

доктор философских наук, профессор

Pertsev Alexander Vladimirovich

Ural Federal University

named after the first President of Russia B.N.Yeltsin

doctor of philosophical science,

professor

E-mail: apertzev@mail.ru

УДК 82-32

 

 

Переводчик прозы – раб, переводчик поэзии – соперник,  а что же  переводчик философии?» (Вольные размышления на карантине)

 

Аннотация: В статье автор рассказывает о специфике работы над переводом книги и необходимости  знания  ментальности народа  для историка философии для  адекватного перевода смысла текста. Автор показывает нюансы  российского бытия и соответственно философствования, которое отличается от западноевропейской традиции. Это не сопоставление  по типу  – лучше или хуже, это соотношение , которое можно описать как диалектическое единство. И  каждая из культур имеет собственную историческую траекторию движения. Задача философа и переводчика находить адекватные формы и понятия для отражения этого процесса.

 

Ключевые слова: перевод книги, специфика перевода философского текста, русская  философия, культура, игра.

 

The translator of prose is a slave, the translator of poetry is a rival, and what about the translator of philosophy,,,?” (Free thinking in quarantine)

 

Abstract: in this article, the author talks about the specifics of working on the translation of the book and the need to know the mentality of the people for the historian of philosophy to adequately translate the meaning of the text. The author shows the nuances of Russian life and, accordingly, philosophizing, which differs from the Western European tradition. This is not a comparison by type-better or worse, it is a relationship that can be described as a dialectical unity. And each of the cultures has its own historical trajectory. The task of the philosopher and translator is to find adequate forms and concepts to reflect this process.

Keywords: book translation, specifics of translation of a philosophical text, Russian philosophy, culture, game.

 

Как-то – лет десять  тому назад – будучи  оппонентом на защите докторской диссертации в Совете при   философском  факультете СПбГУ, я вступил в полемику  с  профессором А.Ф.Замалеевым. Этот признанный знаток российских  философских реалий  призвал меня (равно как и всех прочих отечественных  философов)  больше писать не о западном, а о русском, которое ничуть не менее интересно. Ведь все,  что написано о западной философии, отвлекает от философии русской и способствует торжеству западной точки зрения на мир.

Я тогда  сказал в ответ, что все, написанное философами России на русском языке, является русской философией. Стало быть, и история  западной философии, написанная в России,  является  русской  историей западной философии.  Это – наш, русский взгляд на философию Запада – и иным он просто быть не может. Даже если российские историки философии и попытались бы посмотреть на западную историю философии  западным или каким-то  общечеловеческим взглядом, результат был бы столь же неубедительным, сколь неубедительны и смехотворны  попытки Голливуда снять русский  или, хотя бы, общечеловеческий   фильм о России. «Каковы ваши доказательства?»- спрашивает там  милиционер…

Ни один человек не может выйти за пределы той культуры, в  космосе которой он сформировался –  как не могут три мухи, какие  бы виражи они ни закладывали,  выйти за пределы  проходящей через них плоскости.

Что бы ни говорилось сегодня в пылу полемики об особости русского пути, а русская философия  возникла под влиянием Запада и неотделима от европейской  культуры.  Но ограничиться такой  констатацией – нельзя.  Как любил повторять за древними римлянами  один из моих  наставников в философии, это – неточно, а потому  и неверно.

Тут требуется уточнение, которое в  корне  меняет дело.

Если на Западе проводятся, к примеру, Кантовские чтения, то там берут и читают вслух произведения  Канта.  Очень большой дерзостью там  считается собственный комментарий к тому или иному  предложению  великого мыслителя.

Кантовские  чтения в России – это нечто, совершенно иное.

Это демонстрация  чего-то сугубо  своего собственного   по поводу философии И.Канта.

Редкий их участник  процитирует   какой-то кусочек кантовского текста. Все будут говорить о своем собственном видении   Канта.

Такой вот будет импрессионизм.  Я как историк философии  рисую не объект сам по себе, а свою импрессию. Свой поток переживаний, аффицированный  Кантом. Роль Канта – не больше роли того яблока, которое упало на глазах  И.Ньютона: оно не породило его учение о гравитации, но привело в движение  ум – и тот выдал нечто собственное.

Короче, с точки зрения русского философа,  нет, не будет  и не может быть  Канта-самого-по-себе. Есть только  Кант-для-нас. Вернее, Кант-для-меня.  Такое вот практическое берклеанство – при полном  убеждении в том, что моя точка  зрения  есть единственно объективная и общеобязательная.

О причинах такого мы и поговорим в этой книге.

Можно провести и иную проясняющую аналогию.

Можно сказать, что русские мыслители  всегда были по натуре  великими импровизаторами – джазменами. Они подхватывали  на лету любую тему – и принимались тут же интерпретировать ее, изменяя почти до неузнаваемости и превращая в свою собственную.

«Мы все учились понемногу» –  сказал  великий Пушкин.

Это не означает, что мы, русские, учились  мало.  Мы знаем очень о многом – чуть ли не обо всем на свете. Но не следуем слепо тому, о чем узнали от других. Мы знаем Канта – но понемногу  учимся у него.  Мы не зубрим его наизусть. Мы не повинуемся его указаниям.  Мы тут же принимаемся играть что-то собственное, едва прослушав  предложенную им тему и весьма приблизительно повторив ее, обозначая  таким образом начало собственной  импровизации. Как это делают собравшиеся на  джем-сейшен  джазмены.

Жюль Ренар выразил суть такого джазового  ума, сказав: «Я смеюсь вовсе не вашей остроте, а той, которую сейчас скажу сам.»

Мы  не учимся ни у кого помногу.  И нет смысла учить нас, вставая в менторскую позу.

Джазмена нельзя заставить играть классику,  повторять сыгранное  композитором  точь-в-точь. Он не станет  страдать от того, что  взял не ту ноту, какая была предусмотрена каноном. Он ошибается, промахиваясь, но не делает из этого трагедии. Он тут же ошибается снова, потом еще раз –  и оказывается, что джазовая  импровизация – это непрерывная ошибка, в чем и состоит ее красота.  Это – свободное  движение предоставленной себе  воли, которая обладает  великим  исполнительским мастерством.

Мы  учимся понемногу, что раздражает  наших европейских менторов.

Потому у нас  суверенная демократия.  Суверенная  философия. Суверенная  музыка. Суверенное право.

Потому мы так раздражаем  собой Европу. Потому что мы подхватываем все европейское, творчески переиначиваем это на свой лад – а в конце концов оказывается, что сегодняшняя Европа не достойна считаться Европой. Сегодняшняя  Европа – это мы. Остальные  свернули в тупик и сильно там деградировали.

Секрет европейского   раздражения по поводу нас  раскрыл гениальный  Марк Твен, который тоже  учился  понемногу:

« Отличный способ испортить с человеком отношения – сказать: «Нет, вы не так рассказываете этот анекдот. Потом рассказать по-своему.»

Импровизатор-джазмен никогда не рассказывает анекдот, как надо. Как положено.  Он тотчас же  его рассказывает по-своему, еще не дослушав. Но никто его за это не осуждает.
Смирить  его волю настолько, чтобы он просто повторял и копировал услышанное, невозможно. Потому что он лучше всех играет блюз. Хотя на нем и клемма негде ставить.

Если бы у человека русского была обуздана его воля – его страсть к своеволию –  он  просто не выжил бы в  противоборстве с суровой  природой.

Все его существование  в зоне рискованного земледелия – сплошной  вызов.

И философия его не может быть несвоевольной – суверенной – изначально.

Я  называю все это  девственным российским  постмодернизмом.

Постмодернизмом, возникшим задолго до всякого постмодернизма и даже до модерна. Еще раньше классики. .

Русская  философия – это с самого начала  джазовая деконструкция предложенных  извне  образцов. Предложенных непосредственно от пра-бытия.

Мы сразу же развинчивали их, как юный Ульянов – игрушечную лошадку, смотрели, , как там все это устроено внутри, и немедленно ладили  из этого что-то свое. Правда, при обратной сборке оставались некоторые лишние части – но мы называли это оптимизацией.

Возможно, такая  роль  была отведена нам  какой-то Высшей Силой, которая определила  Европе  быть конструкторским бюро, а нас сделала испытательной лабораторией. Так что  русский  мыслитель, импровизируя и безудержно интерпретируя, отнюдь не просто  развлекался для  собственного удовольствия. Он выполнял важную миссию.  Русская литература и философия  всегда были испытательной лабораторией, где любая  высказанная на Западе идея  проверялась на прочность, на разрыв, доводилась до крайности, но абсурда. Русские  всегда пытались выявить, в каких пределах она верна, стремясь  выйти за эти пределы. Так летчик-испытатель ищет – с отчаянной храбростью – где сломается новая машина, которая, вообще-то, ему очень нравится.  Такая у него работа. Но и такой  у него  и личный азарт.

В сущности,  «Отец Сергий»  Л.Н.Толстого – это развернутое экспертное заключение о том, что западный экзистенциализм испытания жизненной практикой  не прошел и работать не будет. ( Эта повесть   написана пять лет спустя  после того, как в «Северном  вестнике» был опубликован  большой  отрывок  «Или-или»  С.Кьеркегора –   и в один год с выпуском первого сборника русских переводов  произведений его работ). Л.Н.Толстой апробировал идеи С.Кьеркегора – и выяснил при тестировании в лаборатории: невозможно уединиться в келье и беседовать оттуда с Богом. Мир изымет тебя из уединения – по воле Божьей. Вера исключает индивидуализм. Потому отец Сергий и уходит к людям.

Мы вольно импровизируем на темы, предложенные из Европы.

Но именно потому  мы  ценим  их – как начало наших суверенных импровизаций.

Европа давно забыла Гегеля – и двинулась дальше.

Но русские  помнили Гегеля еще несколько  десятков лет –  и все  это время знали его значительно лучше, чем Европа. Гегель стал классической темой для  наших импровизаций. ( Должно же быть хотя бы что-то устойчивое в нашем  бесконечно изменчивом мире, где колеблется даже генеральная линия).  Мы – именно потому хранители вековечного, что безудержно  и творчески  импровизируем на предложенные от века темы.

И эти европейские темы – как исходные  классические темы для  наших импровизаций –  мы расцениваем как  неприкосновенный запас культуры, который  хранится у нас. Это – уже наши сокровища. Как картины Эрмитажа.

Это только кажется парадоксом, что славянофилы были воспитаны  на Фридрихе Вильгельме Йозефе фон Шеллинге, мыслителе отнюдь не  славянском. Но славянофильство  состояло именно в том, чтобы любить  Шеллинга как классику.  Классика  не существует сама по себе, как таковая. Она становится  классикой  только в отношении к импровизациям. Без импровизаций  классики нет.  Нечто становится  классикой  только с появлением первой импровизации.  Но  и импровизация может существовать только тогда, когда нечто  будет признано  неприкосновенным, классическим образцом.

Именно потому  мы  так не любим, когда современные  европейцы  ломают каноны европейской культуры.   Они-то  не видят в этом ничего дурного: это – их собственная  культура, что они хотят, то с нею и делают. Но мы видим в таких инновациях покушения на свои основы.  Мы – консерваторы именно потому, что нам нужны  классические темы для собственных вольных импровизаций.

Точно так же  грекам и в голову бы ни пришло  раскапывать Трою. Они, греки, уже  ушли  за минувшие века  далеко вперед.  Трою раскопал Шлиман, для которого древнегреческая кульрура  была  высочайшей классикой… Но классика – это то, у чего импровизатор-творец  учится  понемногу –  не в большей степени, чем джазмен  учится у автора темы для его импровизации.  Если бы не было Гёльдерлина, который вначале придумал свою Древнюю Грецию, а потом заявил, что она должна повториться в Германии – и это он определил, следя  за течением Рейна  на карте – Шлиман  Трою бы не раскопал. Он, собственно, раскапывал свою, немецкую  Трою – придуманную  Винкельманом и Гельдерлином.

И русский балет   есть результат того, что русские учились понемногу  у французских наставников.  Но это – именно  русский балет. Это – русская импровизация на давно устаревшую для француза тему. Но русский  считает ее классикой, бережет от забвения и грубых, неуважительных посягательств – и постепенно  прививает вкус к ней  всему миру.  Прививает вкус именно как к классике – то есть к первоначалу, исходному  мерилу, с которым соотносятся  все  импровизации.  Тот, кто не импровизирует сам, ни к чему как к классике не относится.

Русский становится импровизатором, свободно, но уважительно  трактующим западные темы. Но есть и встречное движение: художник западный, который не хочет ни рабской зубрежки отличника, ни абсолютного и потому примитивного своеволия двоечника, тоже  начинает находить вкус в русских импровизациях на классические темы.  И – становится  русским по  духу. Именно так возникает  феномен  Мариуса  Ивановича Петипа, родившегося в Марселе, но похороненного на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры.)  Он и создавал  русский балет  как  вольную, но уважительную фантазию на французскую тему.

Продолжим нашу  аналогию с джазом.

Приступать сразу же к импровизации, не показав,  хотя бы кратко,  намеком,  исходную тему – нельзя.  Импровизацией это не будет. Попробуйте послушать джазовую импровизацию не с начала, а с середины –  возникнет какой-то сумбур в вашей голове.  Непонятно, что к чему и по поводу чего. «Сумбур вместо музыки» – так может выразиться только тот, кто не узнает в исполняемом исходной темы для импровизации.

Творчество, знаете ли, возникает только на фоне  не-творчества. И может быть творчеством только на фоне нетворчества.

Такова  диалектика  ( впрочем, сейчас уже  немногие помнят это слово).

Капитал тоже,  как известно, не возникает в обращении. Но и вне обращения он тоже не возникает.

И джазовая импровизация  не есть всего лишь   производное от исходной темы. Но и без исходной, классической темы  она не есть  джазовая импровизация – так, хаотический  набор звуков неизвестно по какому поводу.

Русской   философии тоже нельзя понять, если не знать, в ответ на какие западные темы  она возникла, на что именно отозвалась,  стала  вольным, безудержным творческим откликом.

Когда я  писал свои  книги о западной философии, меня всегда особенно привлекала восхитительная «игра в пас»,  которая  происходила между  русской и западной культурами.  Я старался  подробно и внимательно проследить перипетии этой игры.  Идеи не «витают» в воздухе, как не «витает»  мяч  над волейбольной площадке  и не «витает» тема у джазменов, которые  импровизируют на джем-сейшене.

М.Хайдеггер нашел прекрасное выражение самой сути  русского вековечного присловья: « Ты не ловок – дай-кось я». Он был великим джазменом от философии. Он изучал все – от философии античности и немецкой классики  до даосизма- чтобы потом пересказать все это множество тем на свой собственный лад и своими словами. А для характеристики всех чужих начинаний он  придумал снисходительное  слово – «подача» (Zuspiel).  В словарях оно переводится как «пас». Но дамы, составляющие на старости словари, в юности были неспортивными девушками. Пас отдается только членам своей команды.  А подача выполняется соперником. Хорошо подано – но надо отбивать. Отбивать так, чтобы игра продолжалась. Нельзя, допустим, играя в большой теннис, схватить  мяч в руки или отправить его ракеткой в публику. Это значит – сорвать игру, разочаровать партнера. Но ответить на подачу надо так, чтобы озадачить партнера донельзя! Пусть он восхитится ответным ударом – и покажет, на что способен  еще. Подача – это вызов равному не без надежды выиграть у него. А при игре  командной – например, в  волейбол – свои могут подать неважно, но ты, включаясь в игру, сможешь еще  поправить дело, «вытянув»  совершенно «мертвый» мяч после ответного удара соперника.

Так что  Zuspiel – это ввод мяча в игру подачей. Затевает великую игру культуры бытие. Первая подача – его. Оно затевает игру от скуки: в созданном бытием мире  никто не мог сыграть с ним на равных. Никто не мог принять подачу  (у Хайдеггера это называется gegnen).  У представителей  немецкой классической философии  прием был так себе. Но в игру вступает тот, кто надеется ответить достойно. За это Последний Бог помашет ему приветственно, проходя мимо по своим делам – после хорошей партии!

Вся культура  в ее истории – это поиск достойного ответствования Богу в виде возражения-ответа на его подачу. Только так и объясняется  включение  спортивно-состязательного  термина  в сугубо гуманитарный  контекст:

«Для этого требуется в  мышлении пра-бытия  иметь способность и силу для той мысли,   которая возьмет на себя в ее подаче, начинающей игру,   все то, что носит в себе все подготовительное   Переходное  современной эпохи, и обратит друг к другу сердца – пусть даже  они и странствуют-бродят по далеко расходящимся тропам, которые никогда не встретятся. / Hierzu  bedarf  es  im  Denken  des Seyns einer Kraft  des  Gedankens,  die alle vorbereitenden Übergänglichen des heutigen  Zeitalters  in ihr  Zuspiel trägt und die Herzen  zueinanderkehrt,  auch  wenn  sie  weit  auseinander  ziehende  und  nie  sich  treffende  Pfade  wandern. /».  [1]

 

[1]   Heidegger M. Besinnung. // Gesamtausgabe.  III. Abteilung: Unveröffentlichte Abhandlungen. Vorträge-Gedachtes .  Band 66. Herausgegeben von Friedrich-Wilhelm von Herrmann. © Vittorio Klostermann GmbH · Frankfurt am Main ·1997. S.242

 

 

Loading