Подоксенов Александр Модестович. Елецкая гимназия: истоки дружбы и вражды М. Пришвина-гимназиста и В. Розанова-учителя (Часть 2. Продолжение)

Подоксенов Александр Модестович

Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

доктор философских наук, профессор кафедры

историко-культурного наследия

Podoksenov Alexander Modestovich

Elets state university named after I.A. Bunin

PhD, professor of the Chair of Historical and Cultural Heritage

E-mail: podoksenov2006@rambler.ru

УДК – 81.01/.09;008

 

Елецкая гимназия: истоки дружбы и вражды

М. Пришвина-гимназиста и В. Розанова-учителя

(Часть 2. Продолжение)

Аннотация: В статье анализируется мировоззренческий контекст отношений Пришвина и Розанова, которые меняются от взаимных симпатий до вражды. Однако исключение Пришвина из гимназии обусловлено не столько конфликтом с учителем, сколько позицией идейно-политического вольнодумства ученика. Позже Пришвин сам признает справедливость своего исключения из гимназии, которое подтолкнет его на путь художественного творчества.

Ключевые слова: Пришвин, Розанов, философия, религия, культура, мировоззрение, вольнодумство, творчество.

 

Elets grammar school: sources of friendship and hostility between M.Prishvin-grammar-school boy and V.Rozanov-teacher

Abstract: The article analyzes the world-outlook context of Prishvin and Rozanov relations, which change from mutual liking to hostility. But Prishvin’s expulsion from the grammar school was caused not so much by the conflict with the teacher, but by the position of the pupil’s ideological and political free-thinking. Later Prishvin himself will admit the fairness of his expulsion from the grammar school, it will urge his taking the way of artistic creative work.

Keywords: Prishvin, Rozanov, philosophy, religion, culture, world-outlook, free-thinking, creative work.

Елецкая гимназия: истоки дружбы и вражды

М. Пришвина-гимназиста и В. Розанова-учителя

(Часть 2. Продолжение)

 

 

В этой истории, которую в письмах к Страхову пытается осмыслить Розанов, нельзя не обратить внимание на такие существенные детали, относящиеся как к его субъективному восприятию психологических сторон ситуации, так и к объективным причинам нелюбви к нему учеников, о которых, быть может, невольно Розанов проговаривается. Как проницательно отмечал Пришвин, хотя «Розанов был сам нежный, тихий человек с таким сильным чувством трагического, что не понимал даже шуток, сатиры и т. п. Розанов мог быть, однако, очень злым» [18, 296]. Все дело в том, что, вовсе не будучи человеком душевно черствым, Розанов в силу своего глубочайшего отвращения к учительскому труду мог быть не только невнимательным, но и жестоким. «Быть нестрогим с гимназистами я не могу, потому что трудно представить себе, какая это куча умственной шалоспособности, фатовства и лени и совершенной нравственной неразвитости; снисхождение при всей доброй воле даже в голову не приходит, раз видишь их перед собою», – объясняет свою педагогическую точку зрения Розанов. И далее самое главное в отношениях учеников и их наставников, о чем прекрасно знает и безошибочно определяет справедливость позиции того или иного учителя каждый из нас, ибо все мы без исключения прошли какое-либо учебное заведение. Розанов откровенно сознается, что в отличие от всех гимназических учителей, в большинстве своем индифферентно относящихся к своему предмету и к ученикам, именно «на меня, строгого не по главному предмету [курсив мой – А.П.], обрушивается их ненависть; но я выдерживаю ее довольно спокойно и даже не делаю ничего, чтобы ее рассеять, и только строгостью классной дисциплины не допускаю ее ни до малейшего выражения» [28, 257].

Разумеется, вот здесь-то и кроются основные причины, обусловившие появление клички, данной гимназистами Розанову, – «Козел», которая отражала прежде всего оценку внешнего вида и личностные, на морально-бытовом уровне четко выраженные особенности характера учителя: ничем не оправданное упорство и злобность, неуравновешенность и капризная мстительность, переходящая в мелочную придирчивую несправедливость по отношению к несимпатичным ему ученикам. Именно нравственными критериями оценки повседневного поведения своих наставников, но отнюдь не партийно-классовыми, психоаналитическими или социологическими соображениями, как это выглядит у некоторых пришвиноведов, руководствовались в действительности ученики Елецкой мужской гимназии, давая прозвища своим наставникам: инспектор «любит читать смешные рассказы Гоголя и сам первый смеется; угодить ему просто: нужно громче всех смеяться. Когда он читает, то хохот идет в классе, как в обезьяньем лесу, за это и прозвали его Обезьян. Есть еще надзиратель Заяц, сам всего до смерти боится, но ябедничает, доносит, нашептывает; с ним надо поосторожнее. Козел, учитель географии, считается и учителями за сумасшедшего; тому – что на ум взбредет, и с ним все от счастья» [8, 62].

Именно такое отношение Розанова к ученикам («с ним все от счастья») описывает Пришвин в «Кащеевой цепи», безусловно, рассказывая не только об атмосфере учебы в Елецкой мужской гимназии, но и о болезненной неуравновешенности розановской психики, как она воспринималась гимназистами, наблюдающими беспричинную злость учителя: «Козел обвел своими зелеными глазками класс пронзительно и как раз встретился с глазами Курымушки. Так у него всегда выходило, – встретится глазами и тут же непременно вызовет.

Ни имен, ни фамилий он не помнил; ткнет пальцем на глазок, и выходи» [8, 68]. Даже испытывавший к Розанову симпатию, его коллега по гимназии П.Д. Первов был вынужден признать, что в качестве учителя он «был неважным педагогом», капризно переходящим от любви к ненависти и несправедливой предвзятости к невзлюбившимся ученикам. «Розанов очень полюбил одного бедного воспитанника, Вавилова: всячески ему мирволил». Но однажды ему почему-то не понравилось, как  «Вавилов читал на гимназическом вечере отрывок из “Бориса Годунова”: “Еще одно последнее сказанье”. С этого вечера Розанов называл Вавилова не иначе как “ломакой” и потом до конца курса всячески преследовал его и высмеивал. В том же восьмом классе был другой ломака, сын местного прокурора, Шидловский, растягивавши и слова и корчивший из себя аристократа и зазнайку. Когда восьмиклассники, державшие на аттестат зрелости, написали сочинение на присланную из округа тему, то Розанов выпросил для исправления работы Шидловского у учителя М. А. Смирнова <…> Когда после Розанова работа Шидловского попала ко мне как второму ассистенту, я увидел, что она вся исчеркана Розановым, который нашел в ней и “исправил” около ста “ошибок”, главным образом в стилистике: больше половины текста работы было подчеркнуто красными чернилами, а поля сплошь исписаны пометками: “неясно”, “не по-русски”, “неверно” и т. п. При рассмотрении работы я убедился, что все до одной поправки Розанова были неверными или вздорными [Курсив мой – А.П.] и вызваны были состоянием крайнего раздражения» [7, 99].

В переписке со Страховым Розанов откровенно признавался, что психологическое отвращение к учительскому труду и нежелание вникать к какие-либо конкретные детали и обстоятельства гимназического бытия, «совершенно поглотив меня, сделали невнимательным к окружающему и, испортив мои отношения к нему, вызывают для меня неприятность», однако, как отмечалось в этом же письме, «они же спасают и поддерживают меня, как в настоящее время, точно заволакивая от меня облаком действительность» [28, 257]. В этом признании отражалась характерная особенность розановской натуры, свойственная всем поэтам и писателям, – сублимировать жизненные неприятности в творчество, убегать от реалий мира в инобытие мечты: «Я бы (мне кажется) “схватил в охапку всех милых учеников” и улетел с ними в эмпиреи философии, сказок, вымыслов, приключений “по ночам и в лесах”, – в чертовщину и ангельство, больше всего в фантазию <…> У меня никогда не было склонности к конкретному, и в этом-то и был ад» [28, 22–23].

Измученность облика и нервозность поведения Розанова видели гимназисты, которым прежде всего бросалась в глаза нервная дрожь учителя: «…как всегда, очень странный, пришел в класс Козел; весь он был лицом ровно-розовый, с торчащими в разные стороны рыжими волосами, глаза маленькие, зеленые и острые, зубы совсем черные и далеко брызгаются слюной, нога всегда заложена за ногу, и кончик нижней ноги дрожит, под ней дрожит кафедра, под кафедрой дрожит половица. Курымушкина парта как раз приходилась на линии этой дрожащей половицы, и очень ему было неприятно всегда вместе с Козлом дрожать весь час» [8, 67].

При этом несомненные проявления нервной болезненности Розанова, отмечаемые Пришвиным в «Кащеевой цепи», находят свое документальное подтверждение в свидетельстве самого Розанова, который в июне 1888 года сообщает Страхову, что находится «в Липецке, на минер. водах, где лечусь от нервов» [28, 172]. Но хотя курс лечения на липецких водах и оказал свое благотворное влияние, в конце того же года Розанов вновь испытывает нервное истощение и мечтает исключительно лишь о том, чтобы «вырваться из своего учительства» и не думать о морях и заливах, о никому не интересных исторических событиях – словом, обо всем том, «до чего мне нет дела, что я с каждым днем начинаю ненавидеть более и более, до отвращения, до неистощимой озлобленности, до нервного заболевания». Но необходимость подневольного преподавательского труда заставляла вновь и вновь «вытаскивать учебнички географии и истории и приготовляться по ним к урокам, а там идти в класс, чтобы мучить и мучиться [курсив мой – А.П.]. Но это – секрет» [28, 182].

Действительно, Розанов старается не распространяться о своем болезненном состоянии, которое обусловлено именно его психологической неприспособленностью к практической учебно-педагогической деятельности. Хотя, конечно же, речь не идет о какой-либо психической патологии Розанова. Здесь мы имеем дело с достаточно распространенным в учительской среде явлением, ныне называемым вегетативно-сосудистой дистонией, – последствием нервного истощения от постоянного психического напряжения при работе со столь сложным контингентом, каким во все времена являются воспитанники общеобразовательных школ. Конечной причиной мучительности жизни Розанова в Ельце был прежде всего сам учительский труд: «Мне очень тяжело быть учителем; я постоянно должен говорить о том, что меня не интересует, и молчать о том, что занимает. Это очень мучительно, и не знаю, вынесу ли я это положение долго», – делится он своими переживаниями в начале 1890 года с профессором В.Ф. Герье. В письме говорится, что болезненная раздвоенность возникает оттого, что первую половину дня приходится монотонно вдалбливать гимназистам какие-то невозможные для запоминания географические названия, а «вечером, когда бываю дома, я совершенно забываю о самом существовании гимназии и отдаюсь своим любимым мыслям или мечтам. Но эта полная смена душевного содержания изо дня в день не легка и на месяц, а в несколько лет она может довести нервную систему до полного истощения» [Цит. по: 31, 12-13].

Кроме собственно учительства, доставлявшего Розанову только лишь невыносимые страдания по причине психологической неприспособленности к однообразному и монотонному преподавательскому труду, жизнь осложнялась столкновениями с рядом коллег-преподавателей из-за духовного неприятия им самой атмосферы провинциального затхлого бытия, в которой царят нравы безмыслия, ежедневной одуряющей игры в карты до полуночи, холостяцкие пьянки и мелочное сплетничание. Здесь можно привести лишь один характерный эпизод из воспоминаний П.Д. Первова, товарища Розанова по гимназии, которые наиболее ярко характеризуют учительские нравы той поры: «Раз он попал даже на холостую попойку у учителя женской гимназии Желудкова. Здесь слово за слово разгорелся спор между Розановым и Десницким [учитель мужской гимназии, где преподавал Розанов – А.М.], который “на все корки” честил философию и философов, крича с азартом: “И мы тоже кое-что понимаем!” В разгар спора Десницкий схватил с полки книгу “О понимании”, преподнесенную Розановым Желудкову, расстегнул брюки и обмочил ее, при общем хохоте всех присутствующих: “А ваше понимание, Василий Васильевич, вот чего стоит”» [7, 95].

О сложности отношений с учениками и учителями, о напряженности духовной атмосферы как в среде гимназистов, так и преподавательского состава гимназии свидетельствует также переписка Розанова со Страховым, относящаяся именно к тому судьбоносному для юного Пришвина гимназическому периоду. Так, в примечании к письму от Страхова 14 декабря 1888 года (т.е. того времени, когда Пришвин уже перестал находиться под обаянием своего учителя географии, поскольку стал готовиться к более привлекательной подпольной революционной деятельности) Розанов откровенно пишет о своем духовном неблагополучии, о близящемся психологическом кризисе: «Бесконечно была трудная служба, и я почти ясно чувствовал, что у меня “творится что-то неладное” (надвигающееся или угрожающее помешательство, – и нравственное, и даже умственное) от “учительства”, в котором, кроме “милых физиономий” и “милых душ” ученических, все было отвратительно, чуждо, несносно, мучительно в высшей степени». Совершенно очевидно, что Розанов отнюдь не случайно берет в кавычки и выделяет курсивом слова, относящиеся как к своему учительству, так и к ученикам, видя конечные причины такого положения именно в своем мировосприятии и мироотношении: «Форма: а я – бесформен. Порядок и система: я бессистемен и даже беспорядочен» [28, 22]. Из ответного письма Страхова становится ясно, что и тот вполне понимает всю плачевность положения Розанова-учителя: «Вы сами “мучитесь” и других “мучите”. Да ведь это большое горе <…> Так и хочется Вам крикнуть: берегитесь, уходите с этой дороги!» [28, 23].

Характерно, что не только умудренный жизненным опытом Страхов, которого так высокого ценил и бесконечно уважал Розанов, но и многие ученики Елецкой гимназии, как передает в «Кащеевой цепи» Пришвин, понимали, что Розанов свое учительство просто ненавидел. Да и сам он откровенно признавался своему адресату: «В каждом часе, в каждом повороте – “учитель” отрицал меня, “я” отрицал учителя. Было взаиморазрушение “должности” и “человека”. Что-то адское <…> Ну, что толковать – сумасшествие» [28, 22–23]. Как мы видим из данной переписки, для Розанова была нужна всего лишь искра, любой малейший повод для психологического срыва, чтобы, потеряв самообладание, в бешенстве кричать на гимназиста, выгонять его из класса, как это случилось в истории с Алпатовым-Пришвиным. А для последнего сближение с покровительствующим ему после неудачного путешествия в неведомую Азию-Америку учителем закончилось одним из тех крутых поворотов судьбы, которые влекут необратимые изменения жизни: «В четвертом классе я говорю Розанову дерзость: “Если вы мне выведете двойку по географии, я не знаю, что сделаю”. Розанов, тогда больной (душевно), ставит в Совете: “Или он, или я”. Совет исключает меня. Это как смертная казнь. Побег в Америку, исключение из гимназии – два крупнейших события моего детства, определяющие многое в будущем» [15, 366].

Возможно, к проступку явно незаурядного ученика Розанов мог бы отнестись более снисходительно, если вспомнить, что и сам он учился плохо, также был второгодником и постоянно терпел придирки директора Симбирской гимназии по кличке Сивый, поскольку «всегда был “коноводом” (против начальства, учителей, особенно против директора)» [27, 55]. Ответ на этот явно напрашивающийся вопрос Пришвин услышит лишь через двадцать лет, во время петербургской встречи с Розановым в ноябре 1909 года: «Я не мог поступить иначе: или вы, или я <…> Это был единственный случай… “А с Бекреневым?” – хотелось спросить.

Он рассказывает, как плохо ему жилось учителем гимназии <…> Казалось, что с ума схожу… и сошел бы… Я защищался эгоистично от жизни… В результате меня не любили ни ученики, ни учителя…» [13, 226]. Из этого диалога становится ясно, что нервные срывы и ссоры у Розанова были неоднократно: не только с юным Пришвиным или с отцом первоклассника Михеева, но еще и с Бекреневым, по-видомому, тоже учеником Елецкой гимназии. Безусловно, Розанов был также по-своему «заряжен» на конфликт прежде всего из-за своей духовной неприспособленности к учительскому труду, часто доводившему его до нервного истощения[1].

Поэтому понятно, что угрозы 16-летнего гимназиста Розанов чисто психологически не мог оставить без внимания, тем более, что несколькими годами ранее 60-летний классный надзиратель Иван Павлович Леонов уже был избит исключенным из гимназии учеником. И вполне объяснимым было не только обращение Розанова к руководству гимназии по поводу происшедшего, но и желание защитить себя. Так, в книге «Смертное» (1913) Розанов вспоминал о разговоре со своей невестой Варварой Дмитриевной Бутягиной весной 1889 года: «В Ельце кой-что мне грозило, и я между речей сказал ей, что куплю револьвер» [30, 54]. Об этом же стремлении постоять за себя говорилось и в письме к Страхову от 21 марта 1889 года, когда речь шла о стычке с неким гимназистом (это был именно Михаил Пришвин) и своем мнении о последующих событиях: «3-го дня и со мной случился казус: поставил я ученику 4-го класса, не умевшему показать на карте о. Цейлон, двойку. Он пошел на место, сел, а потом встал и говорит: “Если меня из-за географии оставят на 2-й год, я все равно не останусь в гимназии, и тогда с Вами расквитаюсь”, и еще что-то, я от волнения не расслышал: “Тогда меня в гимназии не будет – и Вас не будет”; поговорил и сел. Через несколько минут встает: “Я это сказал в раздражении, когда я раздражаюсь – никогда не могу себя сдерживать, и прошу у Вас извинения”. Я попросил его сесть на место: “Я сяду, но вот запомните, что я уже перед всем классом извинился”». Затем разговор продолжился уже в карцере. «Он был раньше уже записан, и я как дежурный классный наставник сидел с арестованными. “Что побудило Вас к поступку такой важности и каковы вообще Ваши представления о людях, с коими Вы вступаете в отношения?” – спросил я его; он мне разъяснил, что вообще никого не считает выше себя, а пригрозил мне потому, что хочет выделиться из среды класса, показать, на что он способен; но, вообще, расспросы мои нашел длинными и сказал, что через 2 часа к нему придет репетитор и что ему нужно приготовить к его приходу греческий перевод…».

Далее Розанов приводит неожиданные подробности о материальном положении пришвинской семьи, которое традиционно считалось самым бедственным, поскольку Пришвин неоднократно писал, что после смерти отца имение оказалось заложенным по двойной закладной и мать всю жизнь была вынуждена экономить, «работать на банк». В упомянутом же письме к Страхову Розанов объясняет пришвинский поступок закономерным следствием поведения избалованного богатством недоросля: «У этого ученика более 150 000 капитала, и он любимец матери <…> я все это знал и видел, где корень того, что в IV классе он уже никого не считает выше себя. Сегодня на 2-м уроке написал директору докладную записку о случившемся, в большую перемену собрался совет, и все учителя единогласно постановили уволить. Завтра ему объявят об этом, а я сегодня после уроков купил трость, ввиду вероятной необходимости защищаться от юного барича» [28, 200–201].

В отношении действительного материального благосостояния пришвинской семьи некоторый свет проливает дневниковая запись писателя от 19 мая 1920 года, когда перед отъездом из Ельца на родину жены в Смоленскую губернию Пришвины распродавали ненужное имущество: «Когда все шубы и всякие вещи, оставшиеся мне от умерших родных, были проданы, – я задумался и говорю доктору:

– Там еще валяются у меня какие-то аннулированные бумаги сестры.

– Покажите-ка!

Стали их рассматривать, и вот тут нашлось казначейское обязательство на 6000 р.

– Да ведь это деньги! Позвольте, да сколько же это? 6000 рублей, ведь это 60 тысяч! нет… как 60 т., ведь рубль тот прежний, т.е. рубль – тысячи. Поздравляю: 600 тысяч! – Немного подумал: – Нет, как же 600 т. – 6 миллионов.

– Вы смеетесь!

– Да нет же, считайте: 6 мил.

– Да, 6 миллионов.

И я стал миллионером» [16, 66].

Многие годы это место из пришвинских дневников никак не комментировалось. И вот в конце 2003 года в елецкой газете «Красное знамя» появилась заметка местного краеведа В. Горлова «Бедные Пришвины?», которая внесла окончательную ясность. «Новые, неизвестные ранее документы о Пришвине разысканы в Липецком архиве, – пишет автор заметки. – Моя внучка Софья Успенская <…> прочла документ 1915 года о нотариальном разделе в селе Хрущево имения матери писателя Марии Ивановны ее наследниками. <…> Найденный документ о разделе подтверждает, что имение в 1915 году действительно находится в залоге. Но не отец, а мать взяла 1 июля 1887 года (отца уже 7 лет не было в живых) ссуду в 5000 рублей звонкою монетою у особого отдела Государственного дворянского земельного банка с льготным сроком отсрочки погашения на пятьдесят шесть лет (до 1943 года!).

И еще один интересный документ удалось обнаружить – план 1908 года имения сестры писателя Лидии Михайловны Пришвиной. Очень похоже, что мать в начале ХХ века купила, как приданое для дочери, соседнее имение П.И. Лаухина» [4].

Таким образом, приведенные елецким краеведом сведения и дневниковое подтверждение самого писателя, несмотря на разночтение в цифрах (вполне допустимое в силу возможной ошибки или каких-то неизвестных обстоятельств денежного займа), достоверно свидетельствуют о реальном, т.е. далеко не всегда бедственном материальном положении семьи Пришвиных. Вероятно, этим объясняется и сама возможность будущего писателя поехать на учебу за границу, где он в поисках наилучшего места учебы сменил ряд университетов: сначала полгода учился в Берлинском на биологическом отделении, затем полгода в Иенском. И лишь после года блужданий по лекциям «окончательно переезжает в Лейпциг. Здесь он начинает с коммерческого института, казалось ему, самого практического <…>, потом Пришвин переходит на агрономическое отделение по свиноводству» [21, 76–77]. Об отсутствии стесненности в средствах свидетельствуют и поездки по городам Германии, где он знакомится с местами, где жили и творили Гете, Вагнер, Ницше, а также неоднократные поездки к невесте во Францию в Париж. Разумеется, понятно и неизменное стремление писателя самым красочным образом изображать бедность своей семьи, что вполне оправдано самими реалиями его существования в рабоче-крестьянском государстве, воинствующие идеологи которого и так враждебно относились к выходцам из сословия помещиков, к которому принадлежал и Пришвин.

Подводя итог размышлениям об истории с изгнанием Пришвина из гимназии, следует все же посочувствовать и ему: исключенный с «волчьим билетом» и без надежды на дальнейшее образование, на пороге юности будущий писатель оказался на краю бездны. В растерянности и по-детски беспомощно он уже думал о самоубийстве. Об этой полосе жизненных неудач Пришвин позже запишет: «В связи с чтением “Кащеевой цепи” <…> вспомнилось, что, когда после исключения моего из Елецкой гимназии Розановым Алеша Смирнов прислал мне сочувственное письмо с обвинением во всем Розанова (все были против исключения, он один), я ответил ему: “Дорогой Алеша, не вини Розанова – я сам во всем виноват. Я даже хотел было застрелиться, и револьвер есть, но подумал, и оказалось – я сам виноват, так почему же стреляться, – и вот не стал”.

Что-то в этом роде написал, а умный Алеша письмо снес в гимназию, а из гимназии оно попало к матери, к Дуничке, и вот почему все стали ухаживать за мной, как за больным и хорошим мальчиком» [19, 200].

Конечно же, юношу тяготили угрызения совести, поскольку он все-таки нарушил материнский «запрет своей природе». Не меньшей была и боль от обиды из-за непонимания, почему учитель Розанов, заступившийся за него после инцидента с побегом «в Азию», выгнал «за поведение». Хотя позже писатель с благодарностью будет вспоминать гимназию именно за то, что в ней ему привили веру в непреходящую важность «отметки за поведение» как символического знака человеческого достоинства, из понимания сущности которого родится его экзистенциальный мировоззренческий вывод об искусстве как творческом поведении: «Итак, в науке – метод, в морали – поведение, а что в искусстве? <…> Описать свою жизнь как поведение с вытекающим из этого искусством» [10, 156]. Не только художественно ярко, но и с глубоким психологизмом показывает писатель в «Кащеевой цепи», как складывается жизнь Курымушки из следующих одна за другой катастроф, ибо движущей динамикой сюжета повести выступает драматический процесс развития мировоззрения героя романа, который «ставит свою лодочку на волну великого движения» и чье индивидуальное «хочется» определяется сверхличным «надо», доминирующим «в океане необходимости всего человека» [11, 331].

Окончательную оценку своему изгнанию из гимназии писатель даст позже, в 1944 году, уже умудренный 70-летним опытом жизни: «Вспомнил, как я несправедливо выступал в “Кащеевой цепи” против учителей Елецкой гимназии. Нужно было пройти таким 60-ти годам, чтобы учителя были поняты мною как хорошие учителя» [12, 460], а еще 7 лет спустя скажет: «В моем личном жизненном опыте я был врагом своих учителей в школе, я же потом и стал на их сторону против себя» [12, 543]. В конце концов Пришвин признает справедливость позиции Розанова, считавшего, что исключение из гимназии было единственно верным разрешением той ситуации: «Меня выгоняли из школы, потому что я был не способен к ученью и непослушен. А теперь в каждой школе по хрестоматиям учат детей моим словам, меня теперь все знают и многие любят.

Почему это случилось? Потому ли, что я боролся за себя, или что меня выгоняли? Было то и другое: я должен был по натуре своей бороться, они должны были меня выгонять.

Им хотелось сделать из меня хорошего мальчика, я хотел найти свой путь к хорошему» [12, 545].

Из гимназического детства и на всю жизнь завяжутся непростые отношения с Розановым, сыгравшим в судьбе будущего писателя изначально двойственную роль: с одной стороны любимого учителя, а с другой – врага, исключившего его из гимназии. Но самым главным стала психологическая травма, которая всю жизнь переживавалась Пришвиным как первая жизненная катастрофа, и в душе художника надолго осталось ощущение бессилия перед роком жизни, при столкновении с которым личность вновь становится по-детски маленькой. «Это была коренная неудача. Казалось тогда: сбили тебя в дорожную канаву на основном жизненном пути, а сами всей массой весело дальше идут по хорошей дороге, – с кого спрашивать?» [8, 99]. Субстанциальное чувство вины исключенного гимназиста переводило зло внешнего мира – огромную цепь Кащея, сковавшую людей в их стремлении к счастью, свободе и творчеству, в цепь внутреннюю, которая уже «завертывалась вокруг своего “я”, и эта цепочка оказалась сильнее, чем вся великая цепь». Более того, страдальческое и сковывающее волю личности ощущение «я – маленький» становилось в сознании «осью всего порочного круга» [8, 398]. Так из символа объективно-неохватного зла Кащеева цепь для Миши Пришвина после изгнания из гимназии обратилась в символ личной неудачи в жизни, и философема «я – маленький» кровоточащей раной войдет в мировоззрение художника, многие годы порождая комплекс личной вины даже за объективно независимые от его воли обстоятельства.

Однако первая жизненная неудача не сломила будущего писателя. Идея индивидуального бессилия человека пред безликим злом Кащеевой цепи («я – маленький»), которую Пришвин психологически и мировоззренчески изживал в себе на протяжении десятилетий, в творчестве писателя воплотилась в мифологически-сказочных художественных образах встречи героя-ребенка с внешним миром. Мир либо примет, либо отвергнет человеческое дитя, которое либо храбро преодолеет все испытания судьбы, либо навсегда останется безликим «маленьким», доказывая тем самым величие большого Мира и ничтожество человека. В Дневнике и прозе писатель философски и художественно будет осмыслять разнообразные типы столкновения мира и человека, показывая, как в борьбе с Кащеевой цепью зла «я – маленький» становится творческой личностью.

Именно эту мировоззренческую целеустремленность юного героя уловил Горький, прочитав в 1923 году подаренную Пришвиным первую часть его «Кащеевой цепи»: «Курымушка – удивительная личность», отмечая курсивом само слово «личность» [3, 418]. Но, как известно, личность требует от мира гораздо больше, чем требуют от него удовлетворяющиеся повседневностью люди, и обычно накликает на себя непростую судьбу. Уже в зрелые свои годы Пришвин, вспоминая о той роли, которую в его гимназические годы сыграл Розанов, скажет, что самое «большое значение в моей жизни имели два события в детстве и отрочестве: первое – это побег из Елецкой гимназии в какую-то прекрасную свободную страну Азию, второе – исключение меня из Елецкой гимназии. Первое событие впоследствии определило меня как путешественника, охотника, художника слова и сказителя, второе – как искателя добрых человеческих отношений или как гражданина. В этом столкновении свободы и необходимости началась моя сознательная жизнь» [Цит. по: 21, 48–49]. Так в 16 лет окончилось гимназическое обучение Пришвина – первый этап развития личности в ее жизненном пути, завершившийся катастрофой в результате рокового столкновения с Розановым.

 

ЛИТЕРАТУРА:

 

  1. Варламов А.Н. Пришвин. М.: Молодая гвардия, 2003. 548 с.
  2. Гиппиус 3.H. Задумчивый странник. О Розанове // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 143–185.
  3. Горький М. Письмо М.М. Пришвину 20 ноября 1923 г. // Собр. соч.: В 30 т. Т. 29. Письма, телеграммы, надписи. 1907–1926. М.: ГИХЛ, 1955. С. 417-419.
  4. Горлов В. «Бедные Пришвины?» // Красное знамя. Елец, 2003. 6 декабря. С. 4.
  5. Мамонтов О.Н. Новые материалы к биографии М.М. Пришвина // Русская литература. 1986. № 2. С. 175–185.
  6. Обольянинов В.В. В.В. Розанов – преподаватель в Бельской прогимназии (письмо в редакцию) // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. – СПб.: РХГИ, 1995. С. 246–248.
  7. Первов П.Д. Философ в провинции // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 88–101.
  8. Пришвин М.М. Кащеева цепь // Собр. соч.: В 8 т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1982. С. 5–482.
  9. Пришвин М.М. Охота за счастьем (Рассказ из своей жизни) // Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. М.: Художественная литература, 1983. С. 11–29.
  10. Пришвин М.М. Глаза земли // Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М.: Художественная литература, 1984. С. 86–458.
  11. Пришвин М.М. Незабудки // Пришвин М.М. Весна света. М.: Жизнь и мысль, 2001. С. 319–568.
  12. Пришвин М.М. Дневники. 1905–1954 // Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. М.: Художественная литература, 1986. 759 с.
  13. Пришвин М.М. Ранний дневник. 1905–1913. СПб.: Росток, 2007. 800 с.
  14. Пришвин М.М. Дневники. 1914–1917. М.: Московский рабочий, 1991. 432 с.
  15. Пришвин М.М. Дневники. 1918–1919. М.: Московский рабочий, 1994. 383 с.
  16. Пришвин М.М. Дневники. 1920–1922. М.: Московский рабочий, 1995. 334 с.
  17. Пришвин М.М. Дневники. 1923–1925. М.: Русская книга, 1999. 416 с.
  18. Пришвин М.М. Дневники. 1926–1927. М.: Русская книга, 1999. 416 с.
  19. Пришвин М. О Розанове // Контекст–1990: Литературно-теоретические исследования. М.: Наука, 1990. С. 161–218.
  20. Пришвин М.М. В телячьем вагоне (Жизнь. 1918. № 10. 4 мая) // Пришвин М.М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 192–195.
  21. Пришвина В.Д. Путь к Слову. М.: Молодая гвардия, 1984. 262 с.
  22. Розанов В.В. Уединенное // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 21–86.
  23. Розанов В.В. Опавшие листья. Короб первый // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 87–202.
  24. Розанов В.В. Опавшие листья. Короб второй // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 203–370.
  25. Розанов В.В. Закон Божий в училищах // Собр. соч. Около церковных стен. М.: Республика, 1995. С. 71–73.
  26. Розанов В.В. Слово Божие в нашем ученьи // Собр. соч. Около церковных стен. М.: Республика, 1995. С. 75–82.
  27. Розанов о себе. Ответы на анкету Нижегородской губернской ученой архивной комиссии // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 37–44.
  28. Розанов В.В. Собр. соч. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев. М.: Республика, 2001. 477 с.
  29. Розанов В.В. Русский Нил // Собр. соч. Около народной души. Статьи 1906–1908 гг. М.: Республика, 2003. С. 145–199.
  30. Розанов В.В. Полное собрание «опавших листьев». Кн. 2. Смертное. М.: Русский путь, 2004. 192 с.
  31. Сукач В.Г. Летопись жизни и творчества В.В. Розанова (1890) // Энтелехия. 2007. Т. 13. № 15. С. 5–56.
  32. Хайлов А.Н. Михаил Пришвин. Творческий путь. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1960. 162 с.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

[1] О том, что после переезда в 1891 году из Ельца в город Белый нервозность Розанова приобрела крайние формы рассказывает учившийся у него в те годы В.В. Обольянинов: «Как он преподавал? Обычно он [Розанов – А.П.] заставлял читать урок кого-либо из учеников по учебнику Янчина “от сих до сих” без каких-либо дополнений и разъяснений, а при спросе гонял по всему пройденному курсу, выискивая чего не знает ученик <…> ловил учеников на предметах, носящих двойные названия, из которых одно обычно упоминалось лишь в примечании. <…> Но вся беда еще не в этом. Когда ученик отвечал, стоя перед картой, Василий Васильевич подходил к нему вплотную, обнимал его за шею и брал за мочку его ухо, и пока тот отвечал, все время крутил ее, а когда ученик ошибался, то больно дергал. Если ученик отвечал с места, то он садился на его место на парте, а отвечающего ставил у себя между ногами и все время сжимал ими ученика и больно щипал, если тот ошибался. Если ученик читал выбранный им урок, сидя на своем месте, Василий Васильевич подходил к нему сзади и пером больно колол его в шею, когда он ошибался. Если ученик протестовал или хныкал, то Василий Васильевич колол его еще больней. От этих уколов у некоторых учеников на всю жизнь сохранилась чернильная татуировка» и т.д. Заканчивает Обольянинов свои воспоминания следующим нелицеприятным выводом: «Мы, малыши, конечно, совершенно не понимали, что творится с Василием Васильевичем на наших уроках, но боялись его и ненавидели. Но позже, много лет спустя, я невольно ставил себе вопрос, как можно было допускать в школу такого человека с явно садистическими наклонностями?» [6, 247–248].

507 просмотров всего, 1 просмотров сегодня