Подоксенов Александр Модестович. ФИЛОСОФСКИЕ ИДЕИ НИЦШЕ, ДЖЕМСА И БЕРГСОНА В ТВОРЧЕСТВЕ МИХАИЛА ПРИШВИНА (Часть 2)

Подоксенов Александр Модестович

Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

доктор философских наук, профессор кафедры философии

Podoksenov Alexander Modestovich

Bunin Yelets Stat University

doctor of philosophy, professor of the Chair of Philosophy

E-mail: podoksenov2006@rambler.ru

УДК – 81.01/.09;008

 

ФИЛОСОФСКИЕ ИДЕИ НИЦШЕ, ДЖЕМСА И БЕРГСОНА В ТВОРЧЕСТВЕ МИХАИЛА ПРИШВИНА (Часть 2)

 

Аннотация: Предметом исследования является анализ влияния на мировоззрение и творчество Михаила Пришвина идей немецкого философа Фридриха Ницше – представителя иррационализма и волюнтаризма, американского философа-прагматиста Уильяма Джемса и французского философа – представителя интуитивизма и «философии жизни» Анри Бергсона, чьи взгляды помогают писателю постичь глубинную суть послереволюционной действительности в России. В статье используется метод историко-философской реконструкции. Образы, символы и высказывания Пришвина в художественных произведениях мы сравниваем с метатекстом, реализующим замыслы писателя, которые реконструируются с путем соотнесения их с философскими текстами Ницше, Джемса и Бергсона. В советской России, по мнению писателя, поиск пути истории вновь начинается с биологического противоборства, когда люди своими звериными повадками и животной ненавистью нисходят до облика обезьян.

Ключевые слова: Пришвин, Джемс, Бергсон, марксизм, большевизм, революция, эволюция, человеко-обезьяна, обезьяно-человек.

 

PHILOSOPHICAL IDEAS OF NIETZSCHE, JAMES AND BERGSON

IN THE WORKS OF MIKHAIL PRISHVIN

(Part 2)

 

Abstract:  The subject of the study is the analysis of the influence on the worldview and creativity of Mikhail Prishvin of the ideas of the German philosopher Friedrich Nietzsche – a representative of irrationalism and voluntarism, the American philosopher-pragmatist William James and the French philosopher – a representative of intuitionism and the “philosophy of life” Henri Bergson, whose views help the writer to comprehend the deep essence of post-revolutionary reality in Russia. The article uses the method of historical and philosophical reconstruction. We compare Prishvin’s images, symbols and utterances in his works of art with a meta-text that implements the writer’s ideas, which are reconstructed by correlating them with the philosophical texts of Nietzsche, James and Bergson. In Soviet Russia, according to the writer, the search for the path of history begins again with a biological confrontation, when people descend to the appearance of monkeys with their bestial habits and animal hatred.

Keywords: Prishvin, James, Bergson, Marxism, Bolshevism, revolution, evolution, ape-man, ape-man.

 

Еще одним мыслителем, привлекшим внимание Пришвина во время работы над «Мирской чашей», был Анри Бергсон (1859–1941) – французский философ и писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1927), представитель интуитивизма и «философии жизни». Главная идея Бергсона: мир – это развивающееся органическое целое, в котором господствуют время и жизненный порыв как главные условия эволюции, которая «показывает нам жизнь как усилие подняться по тому склону, по которому спускается материя» [1, c. 242]. При этом сущность биологического бытия, выступающая «как способность комбинировать новые движения у самого одаренного животного, даже у обезьян, строго ограничена» конечным числом, тогда как мозг человека «отличается от мозга животного тем, что число механизмов, которые он может завести, а, следовательно, число пружин, между которыми он делает выбор, бесконечно» [1, c. 256].

Отсюда понятен философский контекст художественной мысли Пришвина, у которого герой повести Алпатов, оказавшись в мире, где жизнь идет по количественным законам, начинает за выход из числовой конечности стадного обезьяньего бытия. Следуя за размышлениями писателя о нивелировке личности человека как закономерного следствия политической практики большевизма, можно раскрыть, как рождается вывод главы IV «Раб обезьяний», носящей первоначальное название повести, где Алпатов заключает: «И так человек стал рабом умственно численному существу обезьяны.

– И я раб обезьяний, раб, ожидающий воскресения себя из числа» [7, c. 91].

Среди разных видов обезьян, порождаемых революционным хаосом, Пришвин, используя бергсоновскую идею двух потоков жизни – падающей материи и поднимающегося сознания – выделяет два основных: падающая до звериного состояния «человеко-обезьяна» и совершенствующийся в борьбе за существование «обезьяно-человек, бегущий по рельсам прогресса», хотя в реальной «жизни те и другие перемешиваются между собой и то бывают в ладу – время исторического мира, то в ссоре – гражданская война обезьяно-человека с человеко-обезьянами» [11, c. 121, 122]. Пролетарская революция, пишет Пришвин, освободив в человеке безумного зверя, ввергла общество в состояние почти первобытного хаоса и вновь сделала актуальной идею Бергсона об эволюционной развилке общественного развития.

Вечная эволюционная борьба падающей материи и восходящего сознания всесторонне и диалектически переосмысляется в «Мирской чаше» как столкновение цивилизации и культуры, города и деревни, материального и идеального, биологического и духовного, творческой личности и механического индивида. В советской России, по мнению писателя, поиск пути истории вновь начинается с биологического противоборства, когда люди своими звериными повадками и животной ненавистью нисходят до облика обезьян. Эти борющиеся друг с другом обезьяны будут представлены в повести как русская лесная психологическая – низший тип, к которому он относит темный крестьянский люд, и идейная – высший тип городской обезьяны, которую олицетворяют захватившие власть «социалисты – люди, замкнутые в кругу человеческом, только человеческом, обреченные порождать обезьяну (происхождение обезьяны от человека, напр., комиссара Михеенка от народн. комиссара Семашки)», а потому считающие главной задачей пролетарского государства «рациональную фабрикацию обезьяны» [11, c. 116].

Сущность образов идейной и лесной обезьян раскрывается автором через притчу о двух братьях – «окончательном интеллигенте» и «окончательном мужике». Первый брат – безликий «человек числа», его «сердце не чувствует красоту <…> голова математическая, в очках и плешивая, это человек механизации мира, окончательный интеллигент: homo faber». Второй брат – другая крайность безликости – человек дикой природы: «…лицо его – как восходящее тесто в деже: вот выскочили два живые глаза, только собрался им ответить своими, а тут, где были глаза, рот выскочил, хочешь в рот сказать, это не рот, а дырка, и это вовсе не лицо, это зад обернулся в лицо – окончательный мужик». Эти крайние типы человеко-обезьян одинаково удалены от истинного человека как личности, «сцепщика» природного и культурного миров, без которого на земле «останется одна математика и тесто в деже, все вычисленное и равномерно распределенное на пайки» [7, c. 118].

В свое время Бергсон справедливо писал: «Что же касается человеческого интеллекта, то еще недостаточно обращали внимание на то, что главной его заботой с самого начала было механическое изобретение, что и теперь еще наша общественная жизнь вращается вокруг фабрикации и использования искусственных орудий, что изобретения, которыми, как вехами, отмечен путь прогресса, обозначили также и направление интеллекта», поэтому человек заслуживает названия «не homo sapiens, но homo faber. Итак, интеллект, рассматриваемый в его исходной точке, является способностью фабриковать искусственные предметы, в частности орудия для создания орудия, и бесконечно разнообразить их изготовление» [1, c. 152, 153].

Следует отметить, что для обозначения идейной обезьяны – «человека числа», Пришвин использует термин «homo faber» не только в бергсоновском смысле, как человека ремесленного, изготовляющего орудия труда, чтобы показать ущербность чисто технического развития, которое в своей односторонности ведет человека к рабскому подчинению механическим силам природы, но и чтобы развенчать марксистскую идеологию социализма, считающего общественным прогрессом лишь то, что связано с количественными показателями – развитием экономического базиса, перераспределения собственности, организации промышленных и сельскохозяйственных коллективов и т.п. Более полно постичь сущность марксизма как идеи механизации жизни и художественно отобразить ее несовместимость с традициями русской национальной культуры писателю помогает Бергсон.

В то время как «интеллектуальное направление (фабрикация) определяет общий строй Европы; социализм Маркса переводит стрелку фабрикации с вещества в область общественных отношений  <…> тогда все общество будет действовать как совершенный механизм (курсив наш – А.П.)» [11, c. 73], – пишет Пришвин, догадываясь, что цель марксистского социализма – не только превратить человека из homo sapiens в homo faber (в человека-ремесленника), но и в человека с механическим сознанием. Поэтому он не обнаруживает ничего принципиально нового в Новой экономической политике, провозглашенной X съездом РКП (б) в 1921 году, поскольку «новый лозунг Ленина “государственный капитализм” совершенно в духе всего учения Маркса: государство, как фабрика, и гражданин homo faber». Отсюда логично следует вывод: «Если Вы хотите серьезно бороться с социализмом, то Вам нужно бороться с капитализмом и понять социализм как продолжение процесса механизирования жизни, внесенного в историю капиталом. А первая причина всякой механики есть математика, и выходит, что бороться надо с математикой как с исключительной деятельностью человеческого духа, с рационализмом или интеллектуализмом» [11, c. 221]. Так Пришвин обнаруживает, что именно марксистская идея уничтожения частной собственности дает теоретическое основание большевикам определять за крестьян их жизненные интересы и заявлять, что для деревни «истинно-социалистической формой является советское хозяйство, хлебная фабрика. <…> Мы должны отстаивать безусловное превосходство советского хозяйства и сельскохозяйственной промышленности и организовать ее как фабрично-заводскую промышленность» [2, c. 231].

Однако истинно человеческому бытию, по мысли Пришвина, в равной мере противостоит как существование интернациональной «идейной обезьяны», которая разумеет лишь «внешнюю сторону и достигает идеала своей работой, изменяет, подчищает, сортирует, вычисляет», так и существование родной русской «лесной обезьяны», живущей в лесу стаей, которая «называется ложно община, мир, как ложно этой же стаей понимается слово “коммуна” не как собор, а как легион» [7, c. 94]. И это двойное противостояние человека с человеко-обезьяной и обезьяно-человеком создает целый спектр разнообразных ожиданий читателя: как будут решены автором проблемы противостояния города и деревни, культуры и цивилизации, национального и интернационального, атеистического и религиозного.

Найти решение обозначенных проблем в «Мирской чаше» пытается ее главный герой Алпатов, который по воле автора в одном из эпизодов метафорически оказывается между противоборствующими силами как между двумя вагонами: «…еще момент, и они меня раздавят буферами». Бороться с людьми и видеть врага в образе большевика или эсера, которые сами не знают, что творят, для Алпатова неприемлемо, поскольку все это психология первобытная. «Выходит, мой враг – homo faber и его математика. Борьба с математикой?», – размышляет герой, приходя к заключению о бессмысленности такой борьбы с цивилизацией, «…как боролась собака с паровозом: положила хвост на рельсы и лаяла в кусты на корову, паровоз отрезал ей хвост, она кинулась на паровоз, и тот отхватил ей голову» [7, c. 119]. Здесь более уместен трезвый прагматизм, в духе Джемса делает он вывод, поскольку «паровоз вещь полезная, и математика необходима, и сам homo faber, начертающий план государства-фабрики (наше время ведь только план), вероятно, тоже необходим». Homo faber нужен, считает Алпатов, лишь как верный слуга личности, то есть порождаемое самим обществом бездушное фабрично-механическое начало должно быть приручено человеческими средствами, одомашнено, фетиш превращен в полезный механизм, а «как же иначе освободиться от чудища, как, не доведя его до абсурда, до счета, до учета научного?» [7, c. 119].

Однако наука и разум не приводят к решению, порождая замкнутый порочный круг метафизической борьбы числа с числом. И тут Алпатову неожиданно вспоминается древняя заповедь из Апокалипсиса: «Кто имеет ум, тот сочти число зверя: ибо это число человеческое». Вслед за этой мыслью в его сознании вдруг сдвигается «какой-то утес на исток живой воды» и в душе возникает светлая точка, подсказывающая, что «крестят не пылью придорожной, а водою, и знахари говорят: “Вода, матушка, ведь она живая, святая”», и чудесным образом получается, что «homo faber мой верный слуга» [7, c. 119]. Это значит, что решение найдено, и путь Алпатова отныне определен:  победить зверя мира сего (зло «числа человеческого»), как и любое зло, можно лишь святостью, только испытанным христианским оружием – любовью.

Анализ размышлений Алпатова, ищущего путь выхода из неизбежного столкновения с «лесной» или «идейной» обезьянами, позволяет понять, как на семантическое поле текста накладываются не только философские идеи Маркса и Ленина, Ницше, Бергсона и Джемса, но и положения христианской морали, и в результате их творческого синтеза в авторском дискурсе рождается примиряющий, казалось бы, несовместимые противоречия вывод, который излагает герой повествования.

Пришвин отмечает не только схожесть экономических основ капитализма и социализма, одинаково стремящихся превратить весь мир в одну огромную фабрику, но и их принципиальное различие: «Научный социализм стремится применить к жизни людей те же законы науки, которые превращают неорганизованную материю в орудие производства, так что каждый человек в соц. обществе делается орудием, и что каждый, а не только рабочий  класс есть орудие – в этом и есть отличие от капит. общества (курсив наш – А.П.)» [11, c. 132]. Таким образом, заключает Пришвин, если капитализм в своей идеологической основе функционален, то социализм тоталитарен. Социализм – это большевистская попытка механизации не только трудовой, но и духовной жизни общества, стремление сделать каждого человека послушным рабом-исполнителем замыслов захватившей государственную власть партии.

Правота сделанного писателем философского вывода, что воплощение на практике тотального механицизма коммунистической идеологии неминуемо приведет к государству с тоталитарной властью – «личная диктатура должна завершить революцию неизбежно» [12, c. 143] – подтвердится с полной очевидностью: «Обобщение с механизацией, кроме некой и человеческой личности, является началом, вероятно, всякого зла, – отмечает Пришвин в январе 1930 года. – <…> В наше время это доведено до последнего цинизма. Пока еще говорят “фабрика зерна”, скоро будут говорить “фабрика человека” (Фабчел). <…> И, конечно, если дать полную волю государству, оно вернет нас непременно к состоянию пчел или муравьев, т.е. мы все будем работать в государственном конвейере, каждый в отдельности, ничего не понимая в целом. Пока еще все миросозерцания, кроме казенного, запрещены, настанет время, когда над этим будут просто смеяться. Каждый будет вполне удовлетворен своим делом и отдыхом» [12, c. 13]. В этих словах писателя – явно выраженная аллюзия на тему высказываний Великого Инквизитора о тихом и безмятежном счастье покорно отдавших свою свободу людей в «общем и согласном муравейнике» будущего социализма [4, c. 235].

В первые же послереволюционные годы Пришвин обнаруживает, что сверхзадачей большевистского социализма является не только полное уничтожение частной собственности для беспрепятственного осуществления технического прогресса и рационализации всех сфер производства, но и намерение коллективизировать все формы духовной жизни общества и личности. Именно такую задачу ставил перед партией большевиков ее вождь в 1919 году: «Социализм есть уничтожение классов», – провозглашал Ленин, но, чтобы уничтожить классы, необходимо, кроме физической ликвидации буржуазии, «уничтожить разницу между рабочим и крестьянином, сделать всех – работниками», что возможно только «переходом от единичного, обособленного, мелкого товарного хозяйства к общественному крупному хозяйству» [6, c. 276, 277]. При этом главную цель теории марксизма – построение бесклассового социалистического общества, которое будет «одной конторой и одной фабрикой» [5, c. 101], – власть пыталась достичь разными способами. Если коллективизация и механизация пролетариата шли через развитие фабрично-заводской промышленности, а крестьянства – путем организации сельскохозяйственных коммун, то коллективизация и механизация интеллигенции и шире – всей духовной сферы советского общества – осуществлялись методами идеологии и политики.

Будучи художником слова, Пришвин сразу же отметил, что коллективизацию интеллигенции и подавление личности творческого человека большевики начали осуществлять, прежде всего, через механизацию сознания, путем трансформации семантики слова, пытаясь внедрять в разум искаженное смысловое содержание понятий. Все эти «наробразы» и «рабпросы», считает писатель, весь этот «обезьяний язык» есть не что иное, как свидетельство болезни новоявленной коммунистической культуры. В отличие от христианства, которое действует на среду через личность, основная вера марксистов заключается в том, что на сознание личности они влияют, изменяя материальное бытие. Однако путь построения социалистического общества оказался намного сложнее, чем простая революционная экспроприация собственности, орудий и средств производства. Необходимо было победить и перестроить сознание людей, сферу человеческого духа. Для этого власти требовалось разрушить или умалить слово, на котором основан «язык – дом бытия» (Хайдеггер) человеческой культуры и разума.

С этой целью большевики начали широко вводить слова-ярлыки: «спец», «шкраб», «парт», чтобы через редукцию слов и имен к аббревиатуре обезличить и подавить человека образованного. «Теперь это сознается и подчеркивается, – пишет Пришвин, – например, введением понятия “спеца” или “шкраба”: каждый из нас, образованных людей, получив ярлык спеца или шкраба, в свое время был подавлен, потому что чувствовал себя обезличенным  в спеце или в шкрабе (курсив наш – А.П.)», поскольку по замыслу власти именно так и можно «превратить личность в механизм (спеца), в homo faber» [11, c. 231], который восполнит отсутствие знаний и таланта у захвативших власть парт-людей, большевиков.

Эстетически и теоретически Пришвин старается развенчать идеологию большевизма, нацеленную на разрушение личности не только путем отнятия собственности и принуждения к объединению людей в коммуну, но и путем механизации сознания. Так в «Мирской чаше» художественно обыгрывается сверхъестественный смысл слова «товарищ покойник», за одну голову которого большевики обещают взять у врагов революции «тысячу голов»; высмеивается абсурдность такого наказания за расхищение имущества Советского государства, как «лет десять расстрела» [7, c. 134, 135]. Все эти чуждые действительным отношениям слова, считает писатель, раздваивают сознание, а в итоге возникает современный человек с двойной личностью.

Пришвинские размышления о влиянии слова на сознание творчески перекликаются с выводом Бергсона о социализирующей человека силе «языка, который обеспечивает сознанию нематериальный остов, где сознание может воплотиться», вследствие чего «язык накопляет мысль, определяет тем самым средний уровень, которого индивиды должны будут сразу достичь, и этим начальным побуждением не дает заснуть посредственности, а лучших заставляет подниматься выше» [1, c. 257, 258]. Но при власти большевиков все происходит наоборот. «В нашей коммуне нет предмета, нет вещи, – пишет в дневнике Пришвин, – а есть только формальная сторона, – отношения между вещами» [11, c. 137], отмечая, что советская идеология, внедряясь в структуры языка разговорного, канцелярского, публицистического и научного, схоластически подменяет материальные отношения людей формальным отношением слов.

Среди многих суждений Пришвина об Октябрьском перевороте примечательной является мысль, что всякая революция – это возвращающее человека к обезьяне выражение разрушительного нетерпения, тогда как истинный путь людей иной, и, перефразируя слова Бергсона, он заключает: «…эволюция призывает к терпению и говорит, что достигнем всего в постепенности» [11, c. 15]. Поэтому и сегодня актуален пришвинский призыв: «Пора бросить придавать значение этим разным словам революции: “большевизм”, “коммуна” и пр., все равно, как бы ни называться, где бы ни быть, нужно оставаться человеком, и потом из этого сами собой возникнут настоящие живые лозунги» [10, c. 210].

Истинная трагедия русского общества, считает писатель, оказалась в том, что идеи социализма, посеянные в русском обществе агитаторами-революционерами, взошли не плодами добра и разума, а драконьими зубами ненависти, злобы и зависти всех неимущих и обиженных ко всем богатым, счастливым или более удачливым. Массовые грабежи, поджоги и насилие во имя решения демократических идеалов равенства и социальной справедливости стали путем возврата к первобытному хаосу звериных инстинктов. По наблюдениям Пришвина, еще в начале 1910-х годов бюрократически проводимая аграрная реформа Столыпина на фоне нарастающего революционного движения стала превращаться в беззаконный и кровавый земельный передел, в гражданскую войну крестьян и помещиков. Как будто даже не люди протестовали против социальной неправды мира, а «бунтующий атом человечества, и не человечества, а священной протоплазмы его и всего мира восстал, и с ним поднимается тьма и пламень мира», еще в 1911 году отмечал он развитие инстинктивно-иррационального начала народной души, в глубине которой происходило «рождение злобы во имя чувства попранной правды, рычащей злобы, звериной и страшной» [8, c. 188]. Причиной тому была недальновидная земельная реформа царского правительства, которая вместо умиротворения деревни лишь усиливала в крестьянской среде социальную вражду к помещикам и бунтарское желание путем насилия устранить извечную несправедливость земельного раздела.

Кстати, А. Ремизов, оказавший значительное влияние на Пришвина как художника, буквально в то же время писал в повести «Пятая язва» (1912) о возникновении в обществе новой злой общественной силы: «Всякая обезьяна чудеса нынче творить хочет. Голыми руками с папироской в зубах дар Божий хотят получить. А соблазн еще больше и жить труднее. Еще бы! – обезьяна чудотворить полезла, и слепой слюнявый мерзеныш хозяйствует» [14, c. 129–130]. Не правда ли, вполне узнаваемый революционный образ большевика-матроса, вскарабкавшегося на царский трон и начавшего с нигилистической злобой атеиста-безбожника бесшабашно разрушать вековые святыни народной веры?

Возможность выплеснуть из души народа все накопившееся зверино-инстинктивное, иррациональное и темное предоставила именно большевистская революция, которая, как предугадал Достоевский в «Бесах», соблазнит русского человека «правом на бесчестие», так как «вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести <…> у нас именно на это-то и набросятся» [3, c. 288]. В падении нравственности общества свою роль сыграло также снижение авторитета церкви, и в результате, пишет Пришвин, «через щель неправды церковной – вырывается большевизм с правдой божественной и неправдой человеческой» [10, c. 186]. Таким образом, в самом обществе не нашлось здоровых сил, чтобы успешно бороться не только с пагубными для страны идеями европейского социализма, но и с внутренними пороками русского государства: «Большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции. <…> Это и погубило Россию, а не как теперь говорят: погубили Советы, погубил Савинков, погубил Керенский», – заключает писатель [9, c. 391]. Трагедия России оказалась в том, что даже в целях самосохранения ни монархия, ни буржуазия не желали устранить явную несправедливость общественных отношений, и тогда за восстановление попранной правды взялась «Горилла».

Не случайно для главного героя в «Мирской чаше» образ восставшей Гориллы отождествляется с большевистским комиссаром, бывшим матросом Персюком, даже внешне похожим на страшную обезьяну. И желая хоть как-то, пусть даже метафизически, приспособить гориллообразного комиссара для доброго дела, Алпатов берет «большой липовый чурбан и топориком начинает обделывать себе из него комиссара: стук, стук! <…> В одну минуту из липы, как живой, вышел Фомкин брат, в темя ему три гвоздя, и получается прекрасный подстав для лучины: светец» [7, c. 90, 95]. Превращение страшного комиссара в «инобытие» полезной для хозяйства вещи – липового чурбанчика – выражает глубоко присущее пришвинскому дискурсу стремление даже в самом зле показать скрытые интенции добра, обнаружить возможность приспособить, казалось бы, уже совсем негодное на благое дело. И эта метаморфоза текучести, преображения, оборачиваемости образов и смыслов явлений действительности будет неоднократно использоваться художником.

Писатель рассказывает, что понять суть происходящего в стране ему помогла примечательная сцена, свидетелем которой он стал через несколько дней после революционного переворота: в трамвае яростно спорили, кто более прав – Керенский или Ленин, но за криками «нельзя было уловить смысла спора, это было рычание. Я протолкался к рычащему за правду и увидел гориллу…

– Насилие…

– Пикни еще и увидишь насилие.

Кто-то слабым голосом сказал:

– Товарищи, мы православные!

Горилла не утихла, но полезла куда-то еще яростней» [9, c. 382].

Именно яростью восставшей обезьяны предстала для Пришвина истинная суть Октября: «Горилла поднялась за правду», и начатая Февралем интеллигентская буржуазно-демократическая революция превратилась в стихию народного бунта, движимого не столько стремлением к восстановлению справедливости и правды, сколько звериными инстинктами злобы, мести и разрушения. В ночь на 2 ноября 1917 года он констатирует в дневнике: «Москва разгромлена. Керенский отступил. <…> Горилла в казармах: ей не нужны ни большевики, ни эсеры, ей нужно исполнение обещания» [9, c. 385].

Писатель не только с тщательностью летописца фиксирует события и факты, сопровождающие процесс крушения великого царства. Видя внезапное превращение мирного человека-обывателя в неистовую Гориллу, он размышляет о причинах духовной катастрофы русского общества, пытаясь ответить на главный вопрос начала ХХ века: как же получилось, что единение товарищей и православных привело к столь уродливой метаморфозе, превратив народную массу в восставшую против государства обезьяну. Оказывается, что Горилла встала с четверенек на ноги именно тогда, когда революционное беззаконие стало всеобщей нормой жизни: вот почему зверь в душе человека освободился. Скрытую, но закономерную внутреннюю связь между «союзом верующих» и «союзом товарищей» Пришвин обнаруживает в том, что как религиозно-монархическое воспитание простых малограмотных солдат и крестьян было основано на церковной «идее необходимости подавить личное начало ради чего-то высшего. <…> Вот что значит: мы – православные», так  и революционно-социалистическое воспитание оказалось таким же: «мы – товарищи. Опять не я, а мы, потому что все эти люди <…> шли аскетическим путем, отказываясь от себя лично во имя государства будущего» [9, c. 382, 383].

Тщательный анализ исторического, политического, религиозного и философского контекста художественного образа торжествующей над людьми революционной обезьяны позволяет понять особенности авторского дискурса. Именно полифонизм мышления дает возможность писателю увидеть, что внутренними причинами  роста революционно-бунтарских настроений народных масс являются не только экономические и социально-правовые просчеты монархической власти, но и духовно-идеологические недочеты религиозно-церковного воспитания, ведущие к принижению личности, которые парадоксальным образом накладывались на тот же процесс нивелировки личности, присущий коммунистической идее. В результате получилось, что, хотя православные называли себя «народ», а революционная интеллигенция именовалась «товарищи», обе эти общественные силы, чьи представители во имя высоких идей религиозного или коммунистического равенства одинаково отказались от собственного «я», образовав ту безликую протоплазму, из которой возникла Горилла.

В одной из статей, опубликованных в первые же дни после Октябрьского переворота, Пришвин рассказывает, как кто-то крикнул на митинге, что «у царя во дворце все золотое», и тогда вся толпа безумно ринулась в Зимний дворец, ворвалась в многовековую резиденцию русских царей и «давай выбивать штыком из стен золото. Много, говорят, нашвыряли золота, взяли в руки – бронза! И столики, и подсвечники – медные. Тогда зарычала Горилла: “Обман!”» [13, c. 114]. Попытки достичь равенства путем грабежей, разбоя и захвата чужой собственности не принесли достатка и счастья всем тем, кто пошел за большевиками. Как в Библейские времена, так и во время русской революции тощие коровы пожрали тучных, но остались такими же тощими [Быт. 4, 1–36], разбогатеть грабежом большинству не удалось.

Еще одной из причин успеха коммунистических идей, считает писатель, стала «способность русского народа создавать легенду, обманываться – заменять Христа Антихристом» [11, c. 207]. В итоге произошла не только подмена религиозных символов, но и семантический сдвиг содержания слов, онтологическая смена смысла понятий правды и лжи, добра и зла: «В наше время царит обезьяна, осуществляющая идеалы Христа», и приказы этой обезьяны выполняет большевик-комиссар – «социальная вошь с теорией классовой борьбы» [11, c. 15, 38].

Следует отметить актуальность и злободневность для современного состояния России историософского вывода Пришвина, что общественная жизнь людей всегда основана на соглашении высшего духовного начала с животно-природной частью бытия, поэтому «человеческий бунт всегда личный: Христос, Ницше, обезьяний – скопом», и даже восстание обезьян начинается лишь тогда, «когда выходят высшие из них Гориллы, Орангутанг и требуют своих прав» [11, c. 110]. В истории общества «обезьяна» в человеке как его низшая атавистически-звериная часть существует всегда, просто «самая страшная человекообразная постоянно сажается за решетку. На стенку вбиваются гвозди с разными взглядами (монархические, социалистические и т. д.), и ключ от клетки с Гориллой вешается то на один, то на другой гвоздик, смотря по тому, какая порода» [11, c. 112]. Однако проходят столетия, и Горилла вновь вырывается из клетки, как это случилось в начале ХХ века. И вновь перед обществом встает вечная проблема усмирения восставшей обезьяны. Однако писатель убежден, что человек сильнее зверя, и на вопрос: «Быть человеку или Горилле?» – отвечает народной поговоркой: «Добро переможет зло». Поэтому и на вызов самой Истории: «Быть ли России?» – Пришвин, без тени сомнения, заявляет: «Пока с нами Лев Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет» [9, c. 396].

Это духовное преодоление большевистской идеологии насилия как власти восставшей против человека обезьяны начинает в 1922 году герой «Мирской чаши», человек «иной жизни», интеллигент, который едет «спасти несколько книг и картин, больше ему ничего не нужно, и за это дело он готов зябнуть, голодать и даже вовсе погибнуть» [7, c. 137], но сохранить – пусть и ценой собственной жизни! – ценности культуры, открывающие русскому народу врата в будущее.

Среди многих суждений художника об Октябрьском перевороте примечательной является мысль, что всякая революция – это возвращающее человека к обезьяне выражение разрушительного нетерпения, тогда как истинный путь людей иной, и, перефразируя слова Бергсона, писатель заключает: «Эволюция призывает к терпению и говорит, что достигнем всего в постепенности» [11, c. 15]. Поэтому и сегодня актуален пришвинский призыв: «Пора бросить придавать значение этим разным словам революции: “большевизм”, “коммуна” и пр., все равно, как бы ни называться, где бы ни быть, нужно оставаться человеком, и потом из этого сами собой возникнут настоящие живые лозунги» [10, c. 210].

 

ЛИТЕРАТУРА

 

  1. Бергсон А. Творческая эволюция. М.: Кучково поле, 2006. 384 с.
  2. Восьмой съезд РКП (б). 18-23 марта 1919 г. Протоколы. М.: ГИПЛ, 1959. 602 с.
  3. Достоевский Ф. М. Бесы // Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 10. Л.: Наука, 1974. 517 с.
  4. Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы // Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 14. Л.: Наука, 1976. 514 с.
  5. Ленин В. И. Государство и революция // Полн. собр. соч.: В 55 т. Т. 33. М.: Политиздат, 1962. С. 1–120.
  6. Ленин В. И. Экономика и политика в эпоху диктатуры пролетариата // Полн. собр. соч.: В 55 т. Т. 39. М.: Политиздат, 1981. С. 271–282.
  7. Пришвин М. М. Мирская чаша. М.: Жизнь и мысль, 2001. С. 73–145.
  8. Пришвин М. М. Ранний дневник. 1905–1913. СПб.: Росток, 2007. 800 с.
  9. Пришвин М. М. Дневники. 1914–1917. М.: Московский рабочий, 1991. 432 с.
  10. Пришвин М. М. Дневники. 1918–1919. М.: Московский рабочий, 1994. 383 с.
  11. Пришвин М. М. Дневники. 1920–1922. М.: Московский рабочий, 1995. 334 с.
  12. Пришвин М. М. Дневники. 1930–1931. СПб.: Росток, 2006. 704 с.
  13. Пришвин М. М. Ключ и замок. Из дневника (Воля народа. 1917. № 167. 9 ноября) // Пришвин М. М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 112–114.
  14. Ремизов А. М. Пятая язва // Ремизов А. М. Подорожие. СПб.: Сирин, 1913. 269 с.

Loading