Подоксенов Александр Модестович. Великая русская революция: Взгляд Михаила Пришвина (Часть 2)

Подоксенов Александр Модестович

Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

доктор философских наук, профессор кафедры философии

Podoksenov Alexander Modestovich

Elets state university named after I.A. Bunin

doctor of philosophy, professor of the Chair of Philosophy

E-mail: podoksenov2006@rambler.ru

УДК – 81.01/.09;008

 

ВЕЛИКАЯ РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ:

ВЗГЛЯД МИХАИЛА ПРИШВИНА *

(Часть 2)

 

Работа выполнена при поддержке РФФИ и администрации Липецкой области в рамках исследовательского проекта № 16-14-48002а/Ц «Ф.М. Достоевский и М.М. Пришвин: линии духовной преемственности».

 

Аннотация. Целью статьи является анализ взглядов Пришвина на религиозно-философские и социокультурные причины Великой русской революции, который осуществлен на материалах художественных произведений, публицистики и дневников писателя, не издававшихся ранее из-за цензурных ограничений. Показано влияние идеологии марксизма, взглядов Достоевского и Ницше на восприятие Пришвиным русского революционно-социалистического движения, которому он дает свою оригинальную интерпретацию. Пришвин продолжает традицию Достоевского, рассматривая европейский социализм как искушение русского народа сытостью общей уравниловки взамен христианской морали и личной свободы. Классовую вражду, нигилизм и прочие «бесовские» искушения, считает писатель, можно преодолеть только христианским всепрощением и любовью.

Ключевые слова: М. М. Пришвин, Ф. М. Достоевский, К. Маркс, Ф. Ницше, религия, нигилизм, революция, бесовщина.

 

The Great Russian revolution:

Mikhail Prishvin’s view

 

Abstract. The aim of the article is the analysis of Prishvin’s views on religious, philosophic and social-cultural causes of the Great Russian revolution, the analysis being made on the materials of fiction, the writer’s publicistic works and diaries that were not published earlier because of censorship limitations. The article shows the influence of the Marxist ideology, Dostoevskiy’s and Nietzsche’s views on Prishvin’s perception of the Russian revolutionary and socialist movement, which is originally interpreted by him. Prishvin continues Dostoevskiy’s tradition by treating the European socialism as a temptation of the Russian people by the repletion of general egalitarianism in exchange for Christian ethics and personal freedom. The writer believes that class hostility, nihilism and other  “devilish” temptations can be overcome only by Christian all-forgiveness and love.

Keywords: M.M. Prishvin, F.M. Dostoevsky, K. Marx, F. Nietzsche, religion, nihilism, revolution, devilism.

 

Философичность мышления помогает Пришвину догадаться, что за внешним и поверхностным смыслом революционных событий в России скрывается тайный смысл движения мировой истории. Если внешне политический курс большевиков на захват власти диктовался тактикой ослабления монархии любыми средствами, включая поражение страны, то внутренний глубинный смысл писателю видится в том, что они «работают на каких-то хозяев мирового дела», которыми являются «конечно, европейцы: там ключ всему» [11, c. 395]. Как известно, слепое преклонение перед Европой было своего рода исторической традицией революционно-атеистической части русского образованного сословия. Поэтому откровенно прозападническая идеология Ленина и его партии[1] не стала новостью для Пришвина, но ему хотелось понять, почему же откровенно антигосударственная деятельность большевиков находит поддержку в народе. Ведь ленинская пропаганда военного поражения своего правительства, по сути, была идеей разгрома России и принесения ее в жертву марксистской теории мировой социалистической революции, которую большевики активно внедряли в народные массы.

Именно большевики, пропагандируя идею свержения монархии, пишет Пришвин, летом 1917 года «плели всякий вздор, призывая наших мирных крестьян к захватам, насилиям, немедленному дележу земли, значит, к немедленной резне деревень между собой» [11, c. 302]. После Октябрьского переворота классовая борьба еще более обострилась. Захватившие власть большевики-марксисты, чтобы прокормить рабочий класс в городах, обложили крестьянский люд такими налогами и податями, что в деревне лишь одни разговоры:

«– Во как насела контрибуция!

– Окаянная сила!

– Задавила контрибуция!

– Переешь ей глотку!

И всего ей подай: деньги подай, хлеб подай, лошадь подай, корову подай, свинью подай, и кур описали» [9, c. 80].

В свое время Ницше справедливо подчеркивал, что «социализм <…> жаждет такой полноты государственной власти, какою обладал только самый крайний деспотизм <…> ему остается надеяться лишь на краткое и случайное существование с помощью самого крайнего терроризма. Поэтому он втайне подготовляется к террористической власти» [5, c. 446]. Это ницшевское определение через полвека почти дословно использует Пришвин для характеристики русской революции: «Деспотизм и дитя его большевизм – вот формула всей России» [12, c. 43], что является еще одним свидетельством обоснованности сопоставления философских идей Ницше и мировоззренческих взглядов писателя. Для Пришвина, бывшего в юности убежденным марксистом, ясно, что характер общественных отношений, задаваемый государственной властью, определяется самой сущностью революции: «Кто взялся за государственную власть, должен действовать и как животное, как зверь», а значит, по мере развития революции «должны в состав власти проникать преступные, звериные элементы, и власть, действуя именем того же человечества, поступает по-зверски» [13, c. 40]. Поэтому, в понимании писателя, марксистская идеология революционного насилия над обществом с закономерной неизбежностью смыкалась с ницшеанской апологией звериного начала в человеке.

Политическая практика большевизма как раз и являлась для наглядным примером фанатичного служения марксистской идее насилия. «Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила?» 11, c. 366] – вновь и вновь задается вопросом Пришвин. И ответ находит не только у Ницше, но и у Достоевского. Идейная сила, позволявшая русским марксистам ставить задачу уничтожения целых классов и сословий общества и есть проявление в большевиках той нечеловеческой звериной природы, для которой нет никаких законов морали.

Если для многих в России революция представлялась очередной смутой, делом почти домашним, то большевики были убеждены, что Октябрьская революция – это событие мирового значения. Русский революционер-большевик, приходит Пришвин к выводу, тождественен ницшевскому «сверхчеловеку», считавшем себя вершителем всей мировой жизни, каковым мнил себя и Петр Верховенский – главный «бес» романа Достоевского. «Вера эта не воплощенная в личность, вера Наполеона, это интернационал, дважды два четыре. Так воцарился на земле нашей новый, в миллион более страшный Наполеон, страшный своей безликостью. Ему нет имени собственного – он большевик» [11, c. 367].

В свое время Ницше, размышляя о революции во Франции, когда «дворянство семнадцатого и восемнадцатого французских столетий пало под ударами народных инстинктов ressentiment», писал, что «в этой суматохе случилось самое чудовищное, самое неожиданное <…> в ответ на старый лозунг лжи ressentiment о преимуществе большинства, в ответ на волю к низинам, к унижению, к уравниловке, к скату и закату человека страшный и обворожительный встречный лозунг о преимуществе меньшинства! Как последнее знамение другого пути явился Наполеон <…> этот синтез нечеловека и сверхчеловека…» [7, c. 437].

Таким же «синтезом нечеловека и сверхчеловека» для Пришвина являлись большевики и, прежде всего, их вождь Ленин. Трагизм захвата власти для России был в том, что, представляя заговор меньшинства, большевики начали диктовать свою гибельную волю всему народу: «Их не страшит потеря, даже полная гибель страны <…> и горе тем, кто противопоставит этому энтузиазму интернационала энтузиазм обороны» [11, c. 367]. Соединение в ленинской партии марксизма и ницшеанства как симбиоз идейной силы исступленной классовой ненависти и безрассудной воли к власти позволял большевикам «с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей, на забвение, на какие-то вторые похороны наших родителей, на опустошение родной страны» [11, c. 366-367]. Тем самым большевики уподоблялись религиозным изуверам средневековья, убежденным, как отмечал Ницше, что только они «обладают истиной и должны сохранить ее для блага человечества во что бы то ни стало и каких бы жертв это ни стоило» [5, c. 486].

Подобным же презрением к числу жертв во имя идеи характеризуются и взгляды Ленина, который в духе слов Петра Верховенского «на всех парах через болото» считал террор самым действенным способом построения социализма. Взяв за основу марксистский постулат о всеобщности классовой борьбы, вождь большевиков, в рамках метафизической дихотомии «либо – либо», в августе 1918 года старался убедить своих соратников, что «кулак бешено ненавидит Советскую власть и готов передушить, перерезать сотни тысяч рабочих», поэтому выбора нет: «Либо кулаки перережут бесконечно много рабочих, либо рабочие беспощадно раздавят восстания кулацкого, грабительского меньшинства народа против власти трудящихся. Середины тут быть не может» [4, c. 39, 40]. И далее с логичностью главного «беса» одноименного романа Достоевского, следовало умозаключение Ленина: «Допустим, что у нас в России около 15 миллионов крестьянских земледельческих семей <…> Около 3-х миллионов надо считать среднего крестьянина, и едва ли больше 2-х миллионов кулачья, богатеев, спекулянтов хлебом. Эти кровопийцы нажились на народной нужде во время войны, они скопили тысячи и сотни тысяч денег, повышая цены на хлеб и другие продукты. Эти пауки жирели на счет разоренных войною крестьян, на счет голодных рабочих. Эти пиявки пили кровь трудящихся, богатея тем больше, чем больше голодал рабочий в городах и на фабриках. Эти вампиры подбирали и подбирают себе в руки помещичьи земли, они снова и снова кабалят бедных крестьян. Беспощадная война против этих кулаков! Смерть им!» [4, c. 40-41]. Конечно же для Ленина, в софистическом раже презрительно низводящего ненавистное «кулачье» на зооморфический уровень бытия пиявок, пауков и вампиров, счет «классовой нечисти», которая подлежит уничтожению, как и у Петра Верховенского, должен идти на многие миллионы.

Так подтверждалось пророчество Достоевского, высказанное в начале 1870-х годов о грядущем социализме и его вождях: «Дай всем этим современным высшим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново – то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое и бесчеловечное, что всё здание рухнет, под проклятиями человечества, прежде чем будет завершено» [3, c. 132-133]. С этим выводом Достоевского вполне логично перекликается мнение Ницше, высказанное десятилетием позже: социализму «понадобится новый род философов и повелителей, перед лицом которых покажется бледным и ничтожным все, что существовало на земле под видом скрытных, грозных и благожелательных умов. Образ таких именно вождей чудится нашему взору», и эти вожди должны совершить такую «переоценку ценностей, под новым гнетом, под мoлoтoм которой закалялась бы совесть и сердце превращалось бы в бронзу» [6, c. 322].

Пришвин не только с тщательностью летописца фиксирует факты и события процесса крушения великого царства. Наблюдая внезапное превращение мирного обывателя в неистового бунтаря-разрушителя, он напряженно размышляет о причинах духовной катастрофы русского общества. В то время даже далекие от политики люди понимали, что только государственная власть способна остановить погружение общество в хаос, к которому вело революционное бунтарство. «Всюду, где практикуется справедливость, блюдется справедливость, – писал в свое время Ницше, – взору предстает сильная власть, изыскивающая в отношении подчиненных ей более слабых лиц (групп или одиночек, все равно) средства, дабы положить конец охватившему их бессмысленному бешенству ressentiment» [7, c. 453-454]. Но если даже высшая власть не могла найти сил, чтобы усмирить нарастающее «бешенство ressentiment» путем закона, то это было тем более невозможно для частного лица: «Чувствую себя фермером в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи[2] злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон <…> в этот хаос» [11, c. 298]­, – пишет Пришвин в мае 1917 года о той стихии беззакония, которая охватила страну после свержения царя. Так большевизм на практике воплощал идеи разрушения устоев общества, о чем в «Бесах» Достоевского мечтали заговорщики, замышлявшие путем устройства всеобщей смуты свергнуть государственную власть. Бедой не только отдельной личности – трагедией всей России начала ХХ века оказалась неспособность монархии проявить волю к власти, чтобы всей мощью великой империи ответить на грозные вызовы истории.

Тогда-то и родилась у писателя горькая мысль о закономерности возмездия для интеллигенции, которая на протяжении многих десятилетий старалась соблазнить русский народ идеями социализма: «Диктатура простого народа <…> имеет справедливость бича Божия, но не имеет всей справедливости» [11, c. 276], ибо революция принесла образованному сословию не только заслуженное возмездие, но и ввергла в безумный хаос разрушения все государство. Особо возмущало Пришвина то, что сама по себе справедливая идея социального равенства совершенно бездумно и бессмысленно возводилась мужиками в абсолют. «По-видимому, не только земля объявлена общей, как вода и воздух, но и талант мой писать. Не только сад, посаженный моей матерью, объявлен общим, но и мое личное дарование, которое всегда было моей гордостью за независимость» [11, c. 274]. Вслед за царем и министрами для народа, попавшего под влияние слепых инстинктов ненависти духа ressentiment, в роли врагов оказались все собственники – не только капиталисты и помещики, но и любой интеллигент – владелец какого-либо таланта.

Низменная зависть, свойственная ressentiment, предметом злобы и ненависти революционеров делала все, что хоть как-то возвышалось над ними материально или духовно. «Личное несчастье и страдание – основа психологии русского революционера и выход из него: проекция причины несчастия на поле народное» [11, c. 261], – применяет Пришвин идеи ницшевской философии к характеристике русской революции. Действительно, для представителей всякого упадочного общественного движения, к которым Ницше относил и социалистов, был характерен поиск внешней причины своих несчастий, «поворот оценивающего взгляда – это необходимое обращение вовне, вместо обращения к самому себе – как раз и принадлежит к ressentiment» [7, c. 424-425].

Следует отметить, что суждение Пришвина об ущербности психологии революционеров в своей основе перекликается не только с идеями Ницше, но и с творчеством Достоевского, который ярко и образно показал в «Бесах», как терпящий крушение жизненных планов Степан Трофимович Верховенский вдруг обретает некую идею, способную все объяснить. Это была идея переноса вины за собственное несчастье на весь русский народ: здесь и обвинение, что в отличие от просвещенных европейцев «мы, русские, ничего не умеем на своем языке сказать», и что причиной неустройства является «русская лень, наше унизительное бессилие произвести идею, наше отвратительное паразитство в ряду народов», а заканчивается все восклицанием: «О, русские должны быть истреблены для блага человечества, как вредные паразиты!» 2, c. 51, 172].

Одной из главных причин революционной катастрофы, которая назревала в России, Пришвин считает шаткость религиозного сознания, которое в начале ХХ века окончательно раскололось – «Христа Богочеловека в наше время разделили на части: Бога взяли себе попы, а человека – социалисты». И далее с сожалением восклицает: «Как легко простой народ расстается с религией» [11, c. 124]. Вину за это, вслед за Достоевским, он возлагает на либеральную интеллигенцию, которая, увлекшись атеистическими идеями Европы, совершенно не заботилась о духовных скрепах русской нации. За два года до Октября, Пришвин пишет об оторванности от бытия трудового народа значительной части образованного сословия, духовно готовящего революцию: «Удел русского интеллигента: за Китайской стеною религии, отделяющей народ от общения с ним, питаться крошками, падающими со стола европейской учености и безверия» [11, c. 206]. Именно такими примерами бездумного заимствования были и революционно-социалистическое учение Маркса, и безбожный нигилизм Ницше.

Рассматривая способы, с помощью которых революционные идеи внедряются в сознание людей, Достоевский писал, что все начинается с разрушения церкви как оплота религиозно-нравственных устоев общества. Именно к этому в романе «Бесы» призывают заговорщики, подкидывая обывателям свои прокламации: «Запирайте скорее церкви, уничтожайте Бога, нарушайте браки, уничтожайте права наследства, берите ножи» [2, c. 212-213]. Петр Верховенский предельно откровенно заявлял своим соратникам, что решающее условие успеха революции – это создание атмосферы безнравственности в обществе: тогда и «преступление не помешательство, а… по крайней мере благородный протест. <…> Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: “двести розог, или тащи ведро”. О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а то пусть бы они еще попьянее стали» [2, c. 324].

Как художник и патриот, Достоевский одной из главных своих задач считал духовное противостояние идеям европейского социализма и атеизма, будучи глубоко убежден, что только благодаря укорененности веры в Христа в сознании и душе народа Россия сохраняет незыблемой основу своего исторического бытия: «Атеист не может быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским. <…> Не православный не может быть русским», так как за всю мировую историю еще ни один народ «не устраивался на началах науки и разума. <…> Цель всякого движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца» [2, c. 197, 198].

Развивая мысль Достоевского о религиозно-нравственных детерминантах национального бытия, Пришвин пишет, что классовую вражду питают не только непримиримость экономических интересов, но и морально-психологическая атмосфера общества. Именно таковы были особенности развития русской революции, когда от ненависти к царю, помещикам и капиталистам ненависть переходила на соседа, имеющего не одну, а две лошади или на хуторянина, владеющего не десятиной надельной земли, а двумя или тремя арендованной. «Само собой понятно, что при таком равнении по безлошадному, по природе или по несчастию бесхозяйственному сельскому пролетарию происходят каждый день столкновения, сила общего духа падает, и нравственность понижается до последней степени» [11, c. 314]. Последним же этапом этого процесса, пишет Пришвин весной 1917 года, будет поиск врага идейного, когда большевики провозгласят, что «враг – в душе каждого отдельного человека: враг внутри меня самого – тогда начнется расцвет революции» [11, c. 314]. Так, по заключению писателя, под влиянием революционно-социалистической идеи в общественном сознании происходит трансформация представлений сначала о добре и зле, а затем и направленность насилия: «Враг наш оказался не внешним, а внутренним, немец и война обращаются внутрь, война гражданская» [11, c. 293].

В свое время Ницше писал: для того, чтобы лишить индивида воли к сопротивлению, необходимо вывести «человеческую душу из всех ее пазов, так глубоко окунуть ее в ужас, стужу, пекло и восторги, чтобы она, точно от удара молнии, мигом отделалась от всяческой мелюзги, прилипающей к недовольству, тупости, досаде, – какие пути ведут к этой цели? и среди них какие наверняка?.. В сущности, способностью этой наделены все значительные аффекты, при условии, что им пришлось бы разрядиться внезапно: гнев, страх, похоть, месть, надежда, торжество, отчаяние, жестокость» [7, c. 507]. Именно этот путь тотального насилия над человеком, чтобы сократить в нем чувства жизни, воли и желаний, избрал большевизм, явно наследуя безумным утопиям «бесов», которые, как писал Достоевский задолго до знаменитых слов Ницше[3], «потеряли различие зла и добра» [2, c. 202]. Не случайно исполнителями революционных замыслов, пишет Пришвин, стали прежде всего уголовники: «Актив наш оказался кто? кто может убить, кто может реквизировать (разорить), кто может пытками взыскать чрезвычайный налог» [13, c. 230-231]. Типично уголовными были и откровенно зверские методы борьбы власти с социальным недовольством народных масс.

Подобно религиозным фанатикам, о которых писал Ницше, фанатики от социализма взяли «себе на службу целую свору диких псов, разлаявшихся в человеке» [7, c. 507]. Именно такую ошеломляющую жестокость по отношению к населению демонстрировала большевистская власть. «В коммуне живем мы, как дичь на болоте, в постоянном трепете, что пресветлый охотник выпустит на нас псов из своих исполкомов» [13, c. 73], – буквально по-ницшеански пишет Пришвин летом 1920 года о повсеместно воцарившейся атмосфере откровенного насилия, как бы предвидя за жестокими сценами первых лет революционной власти тот разгул зверств окрепшего сталинизма, который в 1930-е годы выведет «человеческую душу из всех ее пазов» и на фоне вызывающих восторг действительных достижений социализма так глубоко окунет ее в ужас, стужу и пекло массового террора против крестьянства и процессов над «врагами народа», напоминающих средневековые публичные казни на площадях, что все это, как обезболивающий шок, парализует волю населения к сопротивлению.

Очевидно, на такой же результат своих действий рассчитывали и заговорщики из «Бесов» Достоевского, мечтающие воплотить в реальность идею Шигалева разделить общество на господ и рабов: «Мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат. <…> Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга <…> в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина» [2, c. 323]. Все эти зверства, преступления и распутство революционным «бесам» были нужны исключительно для того, чтобы подавить разум, чувства и волю людей, а затем в хаосе всеобщей смуты захватить государственную власть: «Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим… если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним… Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, – вот чего надо! А тут еще “свеженькой кровушки”, чтоб попривык» [2, c. 324-325].

Тем не менее, осуществленный большевиками революционный переворот, Пришвин понимает не только в духе Достоевского как идейную «бесовщину» или «бессмысленное бешенство ressentiment» (Ницше), но и как историческую закономерность. Насилие пролетарского Левиафана-государства – это суд Божий и заслуженная кара русскому человеку, который, соблазнившись идеей революции, «отверг и цвет свой, и крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону» [10, c. 120]. Историософская оценка социализма как «возмездия за грехопадение» у писателя, по-видимому, является его пониманием христианской теодицеи, объясняющей наличие зла в жизни людей «попущением» Божьего Промысла: войны, революции, голод и моровые болезни даются человеку как испытание и наказание за уклонения от путей строительства Царства Божия.

Пришвин принципиально не приемлет историософский нигилизм и фанатизм большевизма, считающего возможным осуществить социальный прогресс путем подавления человеческой свободы и отрицания всей предшествующей культуры. Крах насильственного социализма неотвратим в силу его экономической и духовной несостоятельности: «Путь дальнейшей нашей истории – путь оживления мертвых (собственников). Это неизбежно, потому что другого пути (общего) и нет в сознании. Гибель социалистов неизбежна» [11, c. 328], – провидчески пишет Пришвин в Дневнике 3 июля 1917 года. Писатель убежден, что «большевики – это люди обреченные, они ищут момента дружно умереть и в ожидании этого в будничной жизни бесчинствуют» [11, c. 357]. В большевистском социализме как идеологии классовой борьбы нет мироустроительной жизненной силы добра, которая присуща только любви, поэтому он обречен на исчезновение. Именно таков историософский вывод Пришвина о неминуем провале русского большевизма, поскольку он убежден в исторической обреченности всякого насилия, ибо жизнь для человека немыслима без свободы как онтологического условия существования личности.

Подводя итог, следует отметить, что характерной особенностью Пришвина является не только то, что в его произведениях воссоздаются реалии и атмосфера тех эпохальных разломов исторического бытия России, свидетелем и которых ему довелось быть, но и то, что в русской литературе трудно найти писателя, чье творчество в такой же степени было бы обусловлено влиянием идейно-философского и социокультурного контекста. Марксистской теории классовой борьбы, анархическому беззаконию и нигилизму Ницше, – всем этим разрушительным идеям социального насилия, которые противоречиво сочетаются в большевизме, Пришвин противопоставляет животворящую силу христианской любви. Учение Христа помогает Пришвину уже в 1918 году найти понимание «того единственного, чем побеждается большевизм. Вообще это скрыто сейчас в глубине России – то, чем побеждал Франциск Ассизский» [12, c. 115]. Изменить идеологию насилия и преодолеть царящее в мире зло, убежден писатель, можно только просветительством и любовью, только следуя святому Франциску, который кротко проповедовал Евангелие как людям, так и диким зверям. Пришвинское прозрение о путях преодоления большевизма вполне совпадает с мыслями Бердяева, который через три десятилетия, в 1946 году, придет к аналогичному выводу: «Коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа. И изжит он должен быть внутренними силами русского народа. Коммунизм должен быть преодолен, а не уничтожен» [1, c. 265].

 

ЛИТЕРАТУРА

 

  1. Бердяев Н.А. Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и начала XX века // О России и русской философской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М.: Наука, 1990. С. 43-271.
  2. Достоевский Ф.М. Бесы // Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 10. Л.: Наука, 1974. 517 с.
  3. Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873. Статьи и заметки. 1873-1878. // Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 21. Л.: Наука, 1980. 551 с.
  4. Ленин В.И. Товарищи-рабочие! Идем в последний, решительный бой! // Полн. собр. соч.: В 55 т. Т. 37. М.: Политиздат, 1963. С. 38-42.
  5. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов // Соч.: В 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1990. С. 231-490.
  6. Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 238-406.
  7. Ницше Ф. К генеалогии морали. Полемическое сочинение // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 407-524.
  8. Ницше Ф. Сумерки идолов, или Как философствуют молотом // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 556-630.
  9. Пришвин М.М. Мирская чаша. М.: Жизнь и мысль, 2001. С. 73-145.
  10. Пришвин М.М. Князь тьмы. Из дневника (Воля народа. 1917. № 173. 15 ноября) // Пришвин М.М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 119-120.
  11. Пришвин М.М. Дневники. 1914-1917. М.: Московский рабочий, 1991. 432 с.
  12. Пришвин М.М. Дневники. 1918-1919. М.: Московский рабочий, 1994. 383 с.
  13. Пришвин М.М. Дневники. 1920-1922. М.: Московский рабочий, 1995. 334 с.
  14. Пришвин М.М. Дневники. 1930-1931. СПб.: Росток, 2006. 704 с.

[1] Ретроспективно оценивая последствия воплощения навязанной России через большевизм европейской социалистической идеи, Пришвин напишет в 1930 году: «Мы, славяне, для Европы не больше, как кролики, которым она для опыта привила свое бешенство, и наблюдает теперь болезнь и готовит фашизм, чтобы обрушиться на нас, в случае болезнь станет опасной. Впрочем, рассчитывают больше на действие самой болезни, что мы погибнем, как кролики от привитого бешенства» [14, c. 266].

[2] Пришвинское имение Хрущево находилось между двумя деревнями – Шибаевкой и Кибаевкой. Топонимика их названий такова: шибай – барышник, кибай – буян, драчун.

[3] В архиве Ницше сохранился подробный конспект «Бесов» Достоевского, творчество которого немецкий философ высоко ценил. Достоевский, писал Ницше, это «единственный психолог, у которого я мог кое-чему поучиться: он принадлежит к самым счастливым случаям моей жизни, даже еще более, чем открытие Стендаля» [8, c. 620].

Loading